— Я от жары поглупела и помню вас теоретически, — сказала Елена, — с меня бы мать шкуру содрала, если б узнала, что я дверь открыла не спрося.
— Так бы и содрала? — засмеялся Кулачев. — Вообще-то она у нас решительная.
— У нас? — не поняла Елена. — У нас что, одна мать?
— Нет, — засмеялся он. — Дело в том, Лена, что со мной случилось счастье — я люблю Марусю, вашу маму, и пришел у вас просить ее руки.
— Подождите, — сказала Елена, — подождите…У меня сегодня много чего случилось, а тут еще землетрясение… Я выпью таблетки.
Она пошла в ванную и в который раз сегодня тупо уставилась в зеркало. На нее смотрела старая женщина с землистым лицом. Дергалось веко, и волосы уныло обвисли вдоль щек. Эти проклятые волосы, которые мгновенно принимают форму ее настроения.
Что ей сказал этот ухоженный господин? Он сказал чепуху, вернее, он что-то ей сказал, а одурманенный солнцем и землетрясением мозг выдал ей какие-то невероятные слова, в которых не может быть ни правды, ни смысла. С ней явно что-то не то… Она нездорова… Ей не на пользу пошла ночная любовь… Он ее сглазил, тот пришелец… Говорят, приходят от дьявола… Или он сам… Она попросит этого, что в комнате, вызвать неотложку. Она ему скажет; я сошла с ума, мне послышалось, что вы у меня — ха-ха-ха! — просите руки моей матери… Вызовите «скорую».
Она вышла из ванной и так и сказала, и просто была ошеломлена жалостью, проступившей на его лице. Так смотрят на только что попавшую под машину собаку.
Именно собаку, которую, конечно, жалеешь, но от которой и уйти хочется поскорее. Одним словом, собачья жалость.
— Лена, сядьте, — сказал Кулачев. — Я сомневался, идти к вам или не идти. Но, видимо, меня привел Бог.
Если бы вам сказала Маруся, могло быть еще хуже.
— Какая она вам Маруся? Как вы смеете? — закричала Елена. — Вы сутенер, да? Сколько вам лет? Моя мать пожилая дама, вдова. В ее квартире прописана моя дочь, и я костьми лягу, а не дам вам прописаться. Не делайте из меня наивную дуру, если вам каким-то образом удалось обмишурить женщину в возрасте климакса.
На лице его, как маска, приклеилась «собачья жалость». Ею он на нее смотрел. И уже ничто не имело значения — только оно — это выражение лица.
Так возникает парша. Из глубины тела рождаются тонкие иголочки и прокалывают кожу. В месте укола происходит шебаршение — это края кожи начинают сворачиваться, как сухой лист. Ломкие, они тут же осыпаются, а из уколов с тоненьким посвистом выходит жизнь.
Она будет выходить долго, еще не завтра и не послезавтра уйдет вся, а ты ходишь и слушаешь песнь ухода — шелест сухого листа и тихое печальное посвистывание.
Невозможно вынести присутствие соглядатая при этом.
— Уходите, — сказала Елена. — Я разберусь с матерью без вас.
— Нет, — ответил он. — Нет. Без меня уже ничего не получится. Я ведь на самом деле пришел к вам не разрешения просить, я пришел познакомиться. Ваша мама сопротивляется. Она боится вас. Боится внучки. Но я, как теперь говорят, крутой. Я сломаю ваше сопротивление.
Но я не хотел бы начинать с лома. Скажите, любовь — достаточное основание для того, чтобы жить вместе?
— Я вам сказала. Там прописана Алла. Любой суд…
— Суда не будет, — ответил Кулачев. — У меня есть квартира. Маруся не знает, что я к вам пришел. Она бы всполошилась. Давайте все-таки сядем, и вы зададите все нужные вопросы. Кто я? Откуда взялся? Проверьте у меня документы.
— Я повторяю — уходите, — ответила Елена. — Я собираюсь на дачу и поеду. Я задам все интересующие меня вопросы матери. Она не Алла Пугачева, чтоб выставлять себя на посмешище и иметь с этого навар. Мать — обыкновенная женщина… Ей с простыми людьми общаться.
— Она необыкновенная женщина, — грустно сказал Кулачев. — Вы жили с ней всю жизнь и не заметили самого главного.
— О Господи! — закричала Елена. — О Господи! Вы уйдете наконец или нет? Я не хочу с вами обсуждать свою мать. Какая-то палата номер шесть! Откуда вы взялись на ее голову? Сытый, довольный… Я ненавижу вас, вы не смеете называть ее Марусей. Не смеете… — Елена уже рыдала, у нее тряслись руки.
Кулачев налил из чайника воды и подал ей чашку.
— Я пью сырую! — кричала она. — Сырую!
Он вылил воду и дал ей сырую. Вода бежала у нее по подбородку, стекала на халат, вода была холодной, и Елену стал бить озноб.
— Ложитесь, — сказал ей Кулачев.
Она послушалась, потому что у нее начиналась боль в солнечном сплетении. И легла на то же место, где была ночью. Кулачев накрыл ее простыней и пледом. Она закрыла глаза, пытаясь унять дрожь и боль. Куда-то ушли и гнев, и ненависть, осталась исхолодавшая болючая одинокая слабость. Он, оказывается, включал чайник. Видимо, пытался что-то найти в холодильнике, но он был пуст.
"Я ведь сегодня не ела, — подумала Елена. — У меня нет продуктов. Где-то была пачка печенья… Ах нет. Пачка печенья была в рюкзаке… Чей это был рюкзак? Ах да…
Он ушел. А сегодня пришел другой… Сюда повадились мужчины…"
— У вас нет еды, — сказал Кулачев. — Выпейте горячий чай. Я капнул в него коньяку.
— У меня нет коньяку, — тихо пробормотала Елена.
— У меня с собой было, — засмеялся Кулачев, подавая ей чашку. Елена глотала горячую жидкость, сжигающую рот. — Я возьму ваши ключи и схожу в магазин. А вы попейте чаю и усните. Ничего не бойтесь. Я вернусь тихо и буду вас сторожить…
Она не слышала последних слов, потому что провалилась в забытье, тяжелое, но спасительное.
Проснулась она глубокой ночью от тихого жужжания холодильника. Голова была ясной, сердце билось спокойно. Квартира была пуста, дверь закрыта, в кухне на столе лежала записка.
«Я вас запер. Приду завтра. Обязательно поешьте. Продукты в холодильнике. Отдыхайте и расслабьтесь».
Было три часа ночи. Елена открыла холодильник — в нем было все. На столе стояла бутылка коньяка.
"Наверное, так надо, — подумала она. — Чтоб сначала все было хорошо, потом все плохо, а потом неизвестно как, чтоб суметь определить, что это такое, согласно опыту. У меня опыт плохой жизни. Я не верю этим продуктам. Они слишком дороги для меня, чтоб я их признала за свои. И тот человек по имени Павел, который любил меня прошлой ночью, а я думала, что уже не способна отвечать на это, а получилось — сама пошла, первая… Так вот это, наверное, тоже не мое.
Правильно я не любила Ремарка. А мама моя — дура старая… Ну если у меня нет этой легкости жизни и радости, откуда взяться этому у нее? Из одного ведь теста слеплены. Правда, Ремарка она любила…"
Мысли не заводили Елену. Она была спокойна, она была как бы извне ситуации, и ей даже нравилось это состояние отстраненности.
"Он меня запер, чтобы я не уехала на дачу. Умно.
Оставил с продуктами и коньяком. Чтоб не сдохла". Почему-то по-детски радостно было представить, что у нее случится сердечный приступ и она умрет без помощи. И как дорогая мамочка будет рвать на себе волосы и изгонит этого типа. Но мысль, побыв секундно радостной, тут же увяла. И правильно сделала.
Елена включила чайник и подошла к окну. Была абсолютная чернота ночи, без светящихся окон домов, без фонарей, без стреляющих лучей автомобильных фар. Ей говорили при обмене обо всем об этом как о преимуществе. Сейчас же она почувствовала другое — ей нужны признаки близкой человеческой жизни, без них возвращаются смятение и страх. Она резко отошла от окна и включила свет во всей квартире. «Так-то лучше, — сказала она себе, наливая чай. — Сколько он мне добавлял коньяку?»
Она пила чай с его бисквитом. Была какая-то не правильность в этой внешне заурядной ситуации. Нет, она была не в том, что женщина пьет чай среди ночи и заперта в собственной квартире, а в том, что бисквит был нежен, а чай вкусен. А по всем параметрам в Елениной истории должны были присутствовать другие родовые там или видовые признаки. Чаю полагалось быть горьким, а бисквит должен быть черств. Странно, но думалось именно об этом. Она теперь не уснет, надо думать о матери, попавшей в ловушку. Ведь нельзя же всерьез принять все, что сказал этот тип. «Еще он забил мой холодильник».
Это тоже была разрушающе не правильная мысль. Ведь если разобраться, зачем ему, молодому и здоровому, — немолодая и не очень здоровая женщина с психопаткой-дочерью (а как еще он о ней может подумать?) и с неангелом-внучкой? К тому же он говорит, что у него есть квартира… Тогда во всем нет логики…
Она пошла и легла навзничь, и услышала стук электрички, и увидела уже светлеющее небо, и звук отъехавшей машины, она приготовилась лежать долго и недвижно, жалея глупую и старую мать, но уснула быстро и незаметно.
Ей снилась любовь.
…Ее собственные руки, в которых не было напряга, а была нежность и слабость… Они пульсировали в самых кончиках пальцев, и их сладость слизывали губы мужчины с плоским твердым животом… Ей было интересно пространство этого живота, и она прижималась к нему… Ее тело подчинялось и гнулось, как она хотела. Оно было умнее ее… Оно быстрее соображало и настигало мужчину в самое время совпадения с ним… Она целовала близкое к губам тело — мужчины? свое? — удивляясь легкости собственного. Голова мужчины покоилась у нее на груди, и она нюхала его волосы, потрясаясь, что он как бы ее, этот запах, по великому закону родства, совпадения частот и колебаний. И она целовала эту голову, эти волосы, ее руки жадно ощупывали спину, ища свое во всем его.