— Элечка, этот человек один раз уже рисковал…
Отец замкнулся в своем мире, оставляя меня на заклание другому миру. В нем, чтобы выжить, я не могла не стать другой. Но если бы твоя мама узнала правду, она не в состоянии была бы ее понять. Может, даже выгнала бы меня, сказав, что в доме, где живет невинный ребенок, таким, как я, нет места. Были минуты, когда я хотела вывести ее из заблуждения. И тогда в моих глазах появлялось что-то недоброе. Однажды она поймала такой взгляд.
— Боже, как ты на меня посмотрела, — со страхом проговорила она.
— Просто задумалась, — коротко ответила я.
К счастью, она не спросила о чем. Думаю, меня раздражало в ней нарушение пропорции. Ведь не бывает на свете абсолютно хороших и абсолютно плохих людей, а твоя мама в этом смысле — само совершенство. Настоящая католичка, воплощающая в жизнь все христианские принципы. Можно сказать, что повседневно сверяла свои поступки с Декалогом.[2] Она наперед соглашалась со всем, что подстерегало в жизни. Когда пришло известие от твоей жены из Освенцима, я с интересом стала наблюдать за ее реакцией. Надев очки, она изучила открытку, написанную на стандартном бланке. Лицо ее сделалось печальным — и это все. Потом я видела, как она молится перед иконой, наверное, о легкой смерти для невестки… Хочется написать о твоей матери хорошо, но как-то не выходит. Удивительно. На самом деле я думаю по-другому, но стоит взять в руки перо, как мои мысли превращаются в злые, а точнее, уродливые. А может, только тогда я и становлюсь сама собой. По существу, я к ней очень привязана. А теперь, когда она для меня еще и твоя мама… Мы провели с ней вместе полгода. В конце сентября поехали под Варшаву к какой-то вашей знакомой, точно не помню ее фамилии, пани Пудлинская или пани Лалинская. Вот имя твоей мамы я запомнила навсегда. Однажды кто-то спросил, войдя в комнату:
— Эльжбета, ты идешь?
Я запаниковала, только потом поняла, что обращаются к ней.
Был жаркий день, и мы пошли к реке. Михал плескался в воде, а мы загорали на солнце. Твоя мама прикрыла нос листком и выглядела очень смешно.
— Как будто нет войны, — проговорила она. — Если бы с нами был Анджей и бедняжка Марыся, я бы чувствовала себя, как в Раю.
Потом замолчала, и я подумала, что она задремала. Даже хотела предостеречь ее, чтобы не спала на солнце. Я, правда, тоже лениво нежилась в его лучах. Лежала, не думая ни о чем. В какое-то мгновение, бросив на нее взгляд, ужаснулась. Мышцы лица расслабились, челюсть как бы сползла на бок. И этот лист на носу… Она была без сознания. Сдавленным шепотом я позвала пани Лалинскую или Пудлинскую, которая сидела в тени. Не владея своим телом, твоя мама стала такой тяжелой, что мы не могли ее сдвинуть с места. Прикрыв ей лицо от смертоносных лучей солнца, подруга побежала за помощью.
Из воды вышел Михал.
— Что с бабушкой? — спросил он.
— Заболела.
И тогда с ним что-то произошло. Ребенок подошел ко мне и сунул свою ручонку в мою: он инстинктивно почувствовал — мы остаемся одни. В это мгновение наши отношения резко изменились. Мы оба поняли, что осиротели. Это не означало, что мы похоронили ее при жизни, просто она переставала быть центральной фигурой и сама теперь нуждалась в помощи. Твоя мама жила еще два дня, даже пришла в себя, но не могла произнести ни слова. Только глаза… Они хотели мне что-то сказать. Она мучилась, пытаясь что-то сказать, и я поняла.
— Я не оставлю Михала… — пообещала я ей.
Глаза твоей мамы наполнились слезами, это был знак того, что я попала в точку. Похоронили мы ее на маленьком кладбище. Не было смысла перевозить тело в Варшаву. Ее знакомая предложила оставить мальчика у нее до возвращения кого-нибудь из родителей.
— Я обещала, что буду его воспитывать, — отрезала я.
— Но ведь пани сама еще ребенок…
— Я его воспитаю, — упрямо повторила я.
Михал присутствовал при разговоре. Он прижался ко мне и проговорил:
— Меня Кристина будет воспитывать.
Той пани ничего не оставалось, как согласиться, но, когда мы уезжали в Варшаву, по ее лицу было видно, что она сомневается.
С того момента, как я прицепилась к этой маленькой жизни, ночные кошмары прекратились. Раньше, когда мне снился отец, просыпаясь, я мучилась, вспоминая его печальное лицо. Печаль… она шла в ногу с образами моего недавнего прошлого. Гетто уже не горело, осталось только пепелище. «Так же, как и во мне», — подумала я. Однако ошибалась. Живые образы прошлого время от времени посещали и пугали меня. Они были обвинением, перед которым у меня не было контраргументов. Я сама приговорила себя к позорному столбу. То, что я делала с собой, прежде всего было невыносимо для отца. Что чувствовал он, глядя на меня… Самое страшное — он не мог защититься, и я убивала слабого. Его единственной защитой было неприятие реальности. Он брал от меня только корку хлеба, больше ничего. Где-то в глубине сознания брезжила мысль: не стань я той, какой стала, отец умер бы много раньше, и я вместе с ним. Может, это было бы к лучшему… Почему я так цеплялась за жизнь?.. Ведь смерть оказалась бы несравненно легче, чем такая жизнь. Смерть — это когда лежишь и ничего не чувствуешь. Однако же прикрытые газетами трупы на улицах пугали меня. Чаще всего мне приходилось видеть босые ноги, потому что обувь сразу же крали. Там, в гетто, мне тоже снились кошмарные сны. Я видела эта босые ноги. Чаще всего свои. Я просыпалась в холодном поту. А теперь… кто я… В чужом доме, с чужим ребенком? Я носила одежду его матери, но не имела с ней ничего общего. На одном из свитеров было пятно от вина, которое не удавалось отчистить. Когда она его поставила? Может, была в тот момент счастлива, а может, у нее, дрожала рука? Чужие вещи я ненавидела, но вынуждена была их носить, потому что не имела своих. Они были пропитаны ее духами. Этот запах раздражал меня больше всего. Перед тем как достать новую вещь из шкафа, я каждый раз обнюхивала ее. На внутренних дверцах шкафа было зеркало. Увидев свое отражение, не могла поверить, что это действительно я. У меня было совсем другое лицо. Я изучала его, делая каждодневный макияж. Сначала ничего не выходило: тушь щипала глаза, помада размазывалась. Но со временем научилась делать утонченный и легкий макияж. Я сама почувствовала, как должна выглядеть. Когда Вера первый раз меня накрасила, я была потрясена и моментально все смыла. Потом это лицо снилось мне: подведенные углем брови, размазанная помада и раскрашенные щеки. Лицо циркового клоуна. Еще долго оно преследовало меня и даже пугало. И еще неподвижные, как гипсом залитые ноги… Тогда мои сны были кошмарнее действительности. Может, потому, что ее я просто не замечала. Вместо мыслей в голове возникали команды. По команде «пить!» я хватала стакан с самогоном, по команде «есть!» — набивала себе рот, по команде «смеяться!» — заливалась смехом. За этот смех платили мои клиенты. Я любила смеяться, легче было заглушить свои чувства. А отец… Его лицо проигравшего жизнь человека. Я отгоняла его от себя, не хотела помнить. Я ограждалась от отца дурными словами, которые были, как засечки на проволоке, и калечили нас обоих. А ведь мне хотелось согласия, и даже большего — прощения. Я была в претензии к отцу, что он все мне усложняет. Усложняет своим молчанием. Если бы он кричал на меня, если бы запрещал мне. Но он молчал.