— Эй, Диего!
Он оборачивается, трогает рукой затылок. У него редкая бородка, впалые щеки, детское худое лицо. Это потом он скажет мне, что в висках у него стучало, а глаза просто пылали от снежного вихря — днем он попал в метель. Делает шаг, идет к нам. Это потом он скажет, что сразу заметил меня, несмотря на боль в глазах, несмотря на усталость. Что-то бессознательно влекло его, как быка красный цвет. Я тоже смотрю на него, жду, пока он подойдет. Нельзя сказать, что это такое было… что в точности. Тонкая перегородка и, возможно, плен — с самого начала. Жизнь движется издалека по направлению к нам, мы чувствуем ветер, до нас доносится запах. Жизнь до седьмого пота трудилась, сводя нас. И нам предстояло сделать усилие.
Мы застыли, как бабочки на булавках, ощутив это согласное биение. У меня красные щеки, здесь слишком много дыма, слишком много локтей, слишком много голосов. Все исчезло, осталось только пятно его свитера, которое движется ко мне. В глазах мгновенно вспыхивают и сгорают очертания этого тела. Остается душа, я ее чувствую, вот и все.
Он подходит к столу, гардеробщица выдала ему синюю горнолыжную куртку. Он надел ее и стоит, Гойко через стол тянется вперед, чтобы обнять его. На столе танцуют, катится пустой пивной бокал.
— Уезжаешь? — спрашивает Гойко.
Парень уже надел шерстяную шапочку с помпоном, кивает. Я смотрю на подпрыгивающий помпон.
— Это мой друг Диего, я рассказывал тебе о нем, помнишь?
Не помню.
Костлявая рука Диего задерживается в моей. Сухое рукопожатие обжигает. Это рука Пьетро. Уже его рука. Сильное молодое тело передо мной… но время рвется вперед, жизнь прокручивается, как на кинопленке, и вот уже другое тело занимает его место. Сын в отце, ребенок внутри ребенка. И этот сын — память, ему будет передан эстафетный огонь.
Я подвигаюсь, освобождая для Диего несколько сантиметров на скамье. Он буквально втискивается между мною и кем-то еще. Смеемся, потому что так тесно, потому что мы рядом. Болтаем неизвестно о чем. У него странное, певучее произношение, вызывающее в памяти море.
— Ты откуда?
— Из Генуи.
Он так и сидит в шапочке, потеет. Капли пота текут по лбу прямо на глаза.
— Тебе не жарко?
— Пойдем прогуляемся.
И мы уходим, уходим вместе, пробираемся через баррикады столов, горы грязных стаканов, сквозь ряд медвежьих голов, сквозь толпу у туалетов. Гойко задерживает дыхание, поднимает руку, словно жезл регулировщика, который приказывает остановиться. После он скажет, что сразу все понял, что и слепому было ясно. Что вспышки молнии заставили драного кота неподвижно сидеть и караулить, поджав хвост.
Диего идет рядом со мной, его синяя куртка напоминает китель моряка. Он очень молод, совсем еще мальчик. Интересно, сколько ему лет?
— Завтра рано утром я возвращаюсь домой, самолет, наверное, будет битком набит. Когда я летел сюда, не было ни одного свободного места. Я здесь по работе.
— Чем занимаешься?
— Я фотограф. Ну и жара в этом баре!.. — улыбается он.
Улыбка такая кроткая.
Я рассказываю ему про диссертацию, про Гойко, великодушно подарившего мне этот город, в который я влюбилась.
— Почему ты не пошла спать?
— Ждала, когда зазвонят колокола, когда запоет муэдзин…
Он говорит, что можно подождать вместе, можно подняться к старой железнодорожной станции, оттуда сверху иглы минаретов кажутся стрелами, пронзающими небо.
Мы все бродим и бродим. Сколько километров прошли мы той ночью? За нами едет уборочная машина, останавливается, рабочие извлекают из снежной грязи пустые пивные бутылки, мятые листовки… длинные черные щетки шуршат по булыжной мостовой. Усталые замерзшие дворники убирают улицу, по которой мы идем, едут дальше, останавливаются снова. Зачем? Скопись на этой улице весь мусор, оставленный туристами во время Олимпиады, мы не заметили бы его. Мы привыкли к грязным городам. А эти руки, которые стараются для нас, мы замечаем.
— Ты работаешь по заданию какой-то газеты?
— Нет, я сам по себе.
Целыми днями он лежал на снегу в Беляшнице и Мало Поле, ловил уникальные кадры бобслея, прыжков с трамплина. Говорит, что глаза совсем накрылись.
— А ты не мог надеть очки?
Смеется, говорит, что снимать в очках — все равно что заниматься любовью в одежде — глаз должен быть внутри объектива.
Он смотрит, а я позволяю его профессиональному взгляду изучать меня.
— По-твоему, я фотогеничная? — наклоняю голову, демонстрируя ему самый выигрышный ракурс, как девочка-подросток.
— У тебя кто-то есть?
У меня есть жених, я собираюсь замуж. Но об этом я не говорю. Говорю только, что у меня роман вот уже много лет.
— А у тебя?
Он смеется, разводит руками:
— Я свободен.
Себиль, фонтан путников, замерз. Мы садимся на бортик. Окоченевшая на морозе птичка скользит по льду. Не боится нас, не улетает. Диего берет ее в руки, дышит на нее, пытается согреть.
— Поедем со мной.
— Куда?
— В Бразилию, фотографировать шахтерских детей в Кумару.
Гойко в своей подбитой мехом куртке неожиданно появляется из-за рыночных прилавков, как будто давно поджидал нас.
— Я обещал синьорине, что отведу ее на холм, где можно увидеть Сараево из окна Андрича, — говорит он, дымя сигаретой.
— Что это за Андрич?
— Так, один поэт. Но ты не волнуйся, Джемме не нравятся боснийские поэты — они пьяницы и воняют к тому же.
В присутствии Гойко я меньше смущаюсь, он как будто защищает меня от бури нахлынувших чувств. Можно сделать вид, что мы просто друзья, просто гуляем по ночному городу.
Ледяной ветер качает застывшие деревья, метель обжигает лицо, запутывается в волосах.
Мы смотрим сверху на острия минаретов среди заснеженных крыш. Сараево — словно лежащая девушка, черные нити дорог — складки на подвенечном платье.
Я уже выбрала себе свадебное платье. Кокон плотного шелка, словно венчик каллы, застывшего в неподвижности цветка.
Ночь на исходе, фонари мерцают в лучах зари, как свечи в морских волнах.
Гойко раскидывает руки, кричит по-немецки:
— Дас ист Вальтер!
— Кто это Вальтер?
— Герой одного фильма, нам его показывали в школе. Там фашисты ловят партизана и никак не могут поймать. В конце фильма побежденный офицер СС смотрит с холма на Сараево и произносит такую фразу: «Теперь я знаю, кто такой Вальтер! Весь город — это Вальтер! Душа Сараева — это Вальтер…» Глупость, конечно, но мы плакали.
Мы садимся прямо на землю под навесом старого вокзала. Гойко вынимает из кармана бутылку водки: