Теперь я считала себя мудрой и опытной женщиной. И, естественно, моя помощь оказалась действеннее всяких лекарств. Ее лечебный эффект мы смогли наблюдать буквально через два дня, когда получили пропуск к Алексею в стационар.
— А у него уже есть посетители, — спокойно объяснила медсестра, дежурящая по этажу. — Подождать придется. Хотя, мне кажется, это надолго…
Улучив момент, когда она отошла от поста со своим журналом, я на цыпочках подошла к палате и заглянула в щелочку. Увидела, естественно, то, что и ожидала увидеть, посылая телеграмму из Шереметьева.
Алексей сидел в кровати, опираясь спиной на подушку. А Маша Иволгина, восхитительно красивая, длинноногая, заплаканная, ласково перебирала его темные, отливающие сталью пряди. Он же держал в своих ладонях ее свободную кисть. И я вдруг без всякого сожаления поняла, что в одном этом соприкосновении рук в тысячу раз больше любви и нежности, чем во всех тех поспешных поцелуях, которыми он осыпал меня той единственной ночью…
А потом новости посыпались одна за другой. Сначала Кристинка, в очередной раз обалдевшая от перемен в моей жизни, понижая голос, сообщила, что лысому Вадиму Анатольевичу кто-то в буквальном смысле начистил физиономию — не машину там взорвал, не экономическую подлянку подстроил, а просто и конкретно набил морду.
Я, естественно, бросилась допрашивать Антона. Но он только возмущенно насупил брови и официально заявил, что в последний раз сражался во втором классе на совочках. Но, что настораживало, новости моей нисколько не удивился!
Дальше в нашей квартире зазвонил телефон. И женщина, представившаяся балетмейстером из Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко, предложила мне встретиться для серьезного разговора.
А в первых числах октября из Румынии вернулся Рыбаков.
Я как раз работала на сцене Одетту, когда он, энергичный, бодрый, в неизменной черной водолазке, вошел в зал и уселся в первом ряду рядом с Лобовым.
— Настя-то, посмотрите, как хороша! — заметил Юрий Васильевич, подпирая рукой щеку. — Правда, сманить ее от нас хотят. Как после пражских гастролей вернулись, так орлы из Станиславского на меня и налетели. Пришлось координаты дать… Да я, в общем, думаю: решать-то ей самой? Там тоже не медом мазано и своих прим хватает. А здесь она одна — звездочка!
— А кто это? — невозмутимо спросил Рыбаков.
Я остановилась, не дотанцевав вариацию, и успела заметить, как серые глаза Лобова поползли на лоб.
— Серебровская. Кто еще?
— Вовсе это не Серебровская… Хотя хороша, признаю. И лицо знакомое… Ты откуда, Лжедмитрий?
Рыбаков легко поднялся и подошел к сцене. Улыбка его была озорной и насмешливой. Я сдула волосы со лба и поправила лямку тюники:
— Из Северска. Суслова моя фамилия… Но вы меня, наверное, не помните?
— Почему? Теперь вспомнил!.. Но ты молодец, в технике здорово за это время набрала… Сбежишь, поди, от нас в Станиславского?
— Сбегу.
— А Германию-то оттанцуешь?
— Нет, наверное… — Я смущенно потупилась. — Замуж я выхожу через две недели, мы в свадебное путешествие хотели поехать…
Рыбаков повернулся к Лобову и демонстративно развел руками: так, мол, и так, ничего не попишешь… А потом вдруг весело спросил:
— Фамилию-то меняешь, Суслова? А то Серебровская звучало как-то посолиднее.
— Меняю. На Соколову, — пискнула я и сбежала за кулисы.
Через два месяца я впервые танцевала свою привычную и любимую Одетту-Одиллию на сцене Музыкального театра имени Станиславского и Немировича-Данченко. Зрителей было много. Но, прильнув перед началом к дырочке в занавесе, я легко отыскала в первом ряду партера и Юльку с Кристинкой, и Иветту Андреевну, и Жанну Викторовну в беннетоновской кофте. В крайнем с левой стороны кресле сидел Иволгин, как раз к моему дебюту на этой сцене выписавшийся из больницы. Свою Машу он так и держал за руку, словно боялся потерять. Но искала я, конечно же, любимого мужа. И когда нашла его, русоволосого, торжественно-серьезного, машинально теребящего стебли роскошных белых роз, поняла, что сегодня смогу станцевать Любовь. И станцую ее только для Него. Так, как не танцевала еще никогда в жизни…