– Ну-ну, – успокаивающе проговорила Адриана. – Давайте не будем ссориться. Мы все на нервах в бесконечном ожидании решения конклава и из-за этой невыносимой жары. Но все же нет никакой необходимости в грубых…
– Почему? – прошептала я, прерывая Адриану. – Почему ты так меня ненавидишь?
От моих неожиданных слов что-то в выражении лица Ваноццы изменилось. На мгновение ее черты смягчились, и на поверхность прорвалось что-то похожее на забытую боль. Но потом оно исчезло, съеденное сжатыми в тонкую линию губами.
– Если бы я все еще занималась твоим воспитанием, то сейчас колотила бы тебя головой о стену до тех пор, пока ты не научилась бы уважать старших.
Не сомневаюсь – она так бы и сделала. Она и раньше награждала меня пощечинами, впадая в ярость из-за пустяков вроде испачканного травой подола платья или порванного рукава. Я боялась ее гнева не меньше, чем ее консультаций с ясновидцами и астрологами, ее ежевечернего ритуала раскладывания карт Таро: ведь это было колдовство, запрещенное нашей Святой церковью.
– Лукреция, что с тобой такое случилось? – вздохнула Адриана. – Немедленно извинись. Донна Ваноцца – наша гостья.
Прижимая к груди поврежденную вышивку, я пробормотала:
– Простите меня, донна Ваноцца. – А потом обратилась к Адриане: – Мне можно уйти?
Моя мать напряглась: она понимала, что мое обращение к Адриане – это вызов ей, признание, что Ваноцца не имеет надо мной власти.
– Конечно, детка, – ответила Адриана, и грозное выражение на лице матери вознаградило меня. – Мы от этой жары все с ума сойдем.
Я подходила к двери, когда услышала у себя за спиной тихий голос Адрианы:
– Ты должна ее простить. Бедняжка не в себе. Два дня назад я забрала ее из монастыря Сан-Систо, из-за этого конклава нарушила ее устоявшийся распорядок. Она скучает по своим урокам и…
– Чепуха! – оборвала ее Ваноцца. – Я прекрасно знаю, что во всем виноват ее отец. Он всегда баловал девчонку, хотя я и предупреждала: до добра это не доведет. Дочери вырастают, покидают нас и выходят замуж. Рожают собственных детей, и для них на первый план выдвигаются собственные семьи. Но Родриго и слышать об этом не хочет. Только не его Лукреция, не его farfallina[6]. Она особенная. После ее рождения все остальные перестали для него что-либо значить. Я уверена, после нашего сына Хуана она единственное существо, которое он искренне любит.
Голос ее источал яд. Я вышла не оборачиваясь, но, оказавшись в коридоре, ухватилась за перила лестницы, и из моей груди вырвался неровный вздох облегчения.
Не помню времени, когда моя мать не презирала бы меня. Для моих старших братьев Хуана и Чезаре у нее всегда находились улыбки, забота и похвала; в особенности она любила Чезаре. Его она обожала так, что, когда babbo отправил его в Пизу учиться на священника, она рыдала, будто у нее разбилось сердце; и это были ее первые и единственные слезы на моей памяти. Даже мой младший брат Джоффре, который пока ничем не отличился, получал от нее больше внимания, чем я когда-либо. Меня, свою единственную дочь, она вполне могла бы взять под крыло, но вместо этого была со мной холодна и строга, словно одно мое существование оскорбляло ее. Я никогда не понимала, почему она так ко мне относится, и на протяжении всего детства мечтала о том, чтобы это кончилось. Когда меня привезли к Адриане, я сочла, что мои молитвы услышаны. Тетя показала мне, что я важна для нее, что она меня любит, что я и в самом деле, как говорил babbo, особенная.
Мне вдруг захотелось его увидеть. Он приезжал, как только позволяло время, и здесь, в доме Адрианы, мы могли не притворяться. В доме моей матери мы по необходимости называли его любимым дядюшкой, потому что Ваноцца была замужней женщиной и требовала соблюдения приличий. Но здесь мы общались без уловок. После ужина папочка заключал меня в свои сильные объятия, гладил мои волосы, сажал к себе на колени и принимался потчевать меня историями о наших предках – ведь наш род не итальянского происхождения и мы не должны забывать об этом. Хотя его дядей был папа Каликст III и многие поколения наших предков жили в Риме, в наших жилах все же текла каталонская кровь, замешенная в каменистой долине реки Эбро, что в королевстве Арагон. Наша испанская фамилия – Борджиа, и наши предки участвовали в Крестовых походах, сражались с маврами, приобретали титулы, земли, королевские милости, что позволило нам войти в Церковь и подняться до высот Святого престола.
– Но ты должна помнить, моя farfallina, – говорил папочка, называя меня придуманным им прозвищем. – Как бы высоко мы ни поднялись, как бы ни разбогатели, мы всегда должны защищать друг друга, как львы в стае, потому что здесь мы чужаки и Италия никогда не будет считать нас своими.
– Но я здесь родилась и не похожа на тебя, – ответила я, глядя в его притягательные темные глаза и прижимая ладонь к его смуглой щеке. – Неужели я тут тоже чужестранка?
– Ты – Борджиа, моя маленькая бабочка, пусть ты и унаследовала от матери итальянскую красоту. – Он усмехнулся. – Я благодарю за это Господа. Ведь ты бы не хотела походить на меня – испанского быка! – Он притянул меня к себе. – В твоих жилах течет моя sangre: кровь Борджиа. Вот единственное, что имеет значение. Кровь – больше ничему нельзя доверять, она единственное, ради чего стоит умирать. Кровь – это семья, а la familia es sagrada[7]. – Он поцеловал меня. – Ты моя самая любимая дочь, жемчужина в моей раковине. Никогда не забывай об этом. Настанет день, и эта несчастная земля, которая так нас презирает, упадет на колени, воспевая тебе хвалу. Ты их удивишь, моя прекрасная Лукреция.
И хотя я не понимала, как именно мне удастся поставить Италию на колени (да что говорить: даже монахинь в монастыре Сан-Систо ублажить было трудновато), я смеялась и дергала его за большой клювообразный нос, потому что знала: у него есть другие дочери, прижитые от других женщин, но ни одна из них не слышала от него таких слов. Я видела это в его взгляде, в сиянии улыбки на его волевом лице, чувствовала в силе его объятий. Великий кардинал Борджиа, которому завидовали за его богатства и целеустремленность, который считался самым надежным слугой Церкви в Риме, любил меня так, как никого на свете. И я горделиво сидела на его коленях, чувствуя, как рождается в нем смех, рокочет, словно лава в вулкане, щекочет мои ребра, а потом прорывается расплавленным хохотом с такой силой, что сотрясаются стены палаццо. Смех, бьющий ключом и гордый, грубый, как неразглаженный бархат, и насыщенный заразительным желанием наслаждаться жизнью. Этим смехом выражалась его отцовская любовь ко мне. И я чувствовала эту любовь, когда он щедро одарял меня поцелуями, когда поддразнивал:
– Ах ты, маленькая кокетка! Как ты похожа на твою мать в юности. Она тоже могла нырять мне в душу своими глазами, и я от этого просто стелился у ее ног.
Я не могла себе представить, как Ваноцца может нырять в кого-то глазами. Да что говорить: я от нее не видела ничего, кроме злобного взгляда да ухмылок, которые мигом умерщвляли любую мою радость.
И только теперь я впервые поняла, откуда взялась ее ненависть.
«После ее рождения все остальные перестали для него что-либо значить».
Я завладела тем, что раньше принадлежало ей. Любовью babbo.
Жалобное мяуканье вывело меня из задумчивости. Я наклонилась и поманила Аранчино, который прятался за поврежденной старинной статуей на пьедестале. Взяла его на руки и в этот момент услышала шаги, гулким эхом разносившиеся по cortile[8] внизу. С котом на руках я выглянула через перила во дворик и увидела шедшую быстрым шагом невестку Адрианы, Джулию Фарнезе.
Расстегнув плащ, Джулия кинула его своей служанке и, на ходу поправляя волосы, смятые капюшоном, поднялась по лестнице в piano nobile[9], где мы жили. Ее кораллового цвета платье, влажное от пота, прилипло к телу. Лицо раскраснелось, и она так сосредоточилась на преодолении ступенек, что не заметила меня, пока чуть не наступила мне на ноги. Охнув, она остановилась. Ее темные глаза распахнулись.
– Лукреция! Dio mio[10], ты меня напугала! Ты что, тут прячешься?
– Ш-ш-ш! – Я приложила палец к губам и показала глазами на дверь комнаты, откуда доносился глуховатый голос Адрианы, время от времени прерываемый отрывистыми ответами матери.
– Ваноцца? – одними губами спросила Джулия.
Я кивнула, подавляя смешок. Она познакомилась с моей матерью два года назад, когда Ваноцца приезжала на свадьбу Джулии с Орсино, сыном Адрианы. После церемонии, на которой главенствовал мой отец, Ваноцца сидела за праздничным столом и сердито взирала, как папочка дарит Джулии рубиновую подвеску. Когда он прилаживал застежку у нее на шее, Джулия издала довольный смешок, который эхом разнесся по всему залу. Я сидела рядом с матерью и видела, как мрачнеет ее лицо. Потом Джулия стала танцевать с Орсино; ее естественная грация подчеркивала его неуклюжесть. «Вот, значит, к чему мы пришли? – прошипела моя мать. – Ты бросаешь меня ради девчонки, у которой и волосы на лобке не успели отрасти?»