Франко-прусская война отмечает собой поворотный пункт, имеющий совершенно иное значение, чем все предыдущие. Во-первых, оружие теперь так усовершенствовано, что новый прогресс, который имел бы значение какого-либо переворота, больше невозможен. Когда есть пушки, из которых можно попадать в батальон, насколько глаз различает его, когда есть ружья, из которых с таким же успехом в пределах видимости можно целить и попадать в отдельного человека, причем на заряжание требуется меньше времени, чем на прицеливание, – то все дальнейшие усовершенствования для полевой войны более или менее безразличны. Таким образом, в этом направлении эра развития в существенных чертах закончена. Во-вторых, эта война заставила все континентальные великие державы ввести у себя усиленную прусскую систему ландвера и тем самым взвалить на себя военное бремя, под тяжестью которого они через немногие годы должны рухнуть. Армия стала главной целью государства, она стала самоцелью; народы существуют только для того, чтобы поставлять и кормить солдат. Милитаризм господствует над Европой и пожирает ее. Но этот милитаризм таит в себе зародыш собственной гибели. Соперничество между отдельными государствами принуждает их, с одной стороны, с каждым годом затрачивать все больше денег на армию, флот, пушки и т. д., следовательно – все более приближать финансовую катастрофу; с другой стороны, оно заставляет их все более и более всерьез применять всеобщую воинскую повинность и тем самым обучать в конце концов весь народ умению владеть оружием, так что народ становится способным в известный момент осуществить свою волю вопреки командующему военному начальству. И этот момент наступит, как только народная масса – деревенские и городские рабочие, а также крестьяне – будет иметь свою волю. На этой ступени войско монарха превращается в народное войско, машина отказывается служить, и милитаризм погибает в силу диалектики своего собственного развития. То, что оказалось не по силам буржуазной демократии 1848 г., как раз потому, что она была буржуазной, а не пролетарской, – а именно, дать трудящимся массам такую волю, содержание которой соответствовало бы их классовому положению, – непременно совершит социализм. А это означает взрыв милитаризма и вместе с ним всех постоянных армий изнутри.
Такова первая мораль нашей истории современной пехоты. Вторая мораль, снова возвращающая нас к г-ну Дюрингу, состоит в том, что вся организация армий и применяемый ими способ ведения боя, а вместе с этим победы и поражения, оказываются зависящими от материальных, т. е. экономических, условий: от человеческого материала и от оружия, следовательно – от качества и количества населения и от техники. Только такой охотничий народ, как американцы, мог вновь изобрести рассыпной стрелковый строй, а охотниками они были по чисто экономическим причинам, точно так, как теперь те же янки старых штатов превратились по чисто экономическим причинам в земледельцев, промышленников, мореплавателей и купцов, которые уже не стреляют в девственных лесах, но зато тем лучше подвизаются на поприще спекуляции, где они тоже далеко продвинули искусство пользоваться массами. – Только такая революция, как французская, экономически раскрепостившая буржуа и особенно крестьянина, могла изобрести форму массовых армий и в то же время найти для них свободные формы движения, о которые разбились старые неповоротливые линии, отражавшие в военном деле защищаемый ими абсолютизм. А каким образом успехи техники, едва они становились применимыми и фактически применялись в военном деле, тотчас же – почти насильственно, часто к тому же против воли военного командования – вызывали перемены и даже перевороты в способе ведения боя, – это мы видели во всех рассмотренных нами случаях. В какой степени ведение войны зависит, сверх того, от развития производительных сил и от средств сообщения как собственного тыла, так и театра военных действий, на этот счет может просветить в наши дни г-на Дюринга всякий старательный унтер-офицер. Одним словом, везде и всегда «насилию» помогают одерживать победу экономические условия и ресурсы, без которых оно перестает быть силой, и кто захотел бы реформировать военное дело, руководствуясь противоположной точкой зрения, соответствующей принципам г-на Дюринга, тот не мог бы пожать ничего кроме тумаков[113].
Если мы от суши перейдем к морю, то за одни только последние 20 лет здесь можно констатировать еще гораздо более решительный переворот. Боевым кораблем в Крымскую войну[114] был деревянный двух- и трехпалубный корабль, имевший от 60 до 100 орудий; он передвигался главным образом при посредстве парусов и имел слабую паровую машину только для вспомогательной работы. Его вооружение состояло преимущественно из 32-фунтовых орудий, весом приблизительно в 50 центнеров, и лишь немногих 68-фунтовых, весом в 95 центнеров. К концу войны появились плавучие батареи, одетые в железную броню, – неуклюжие, почти неподвижные, но, при тогдашней артиллерии, неуязвимые чудовища. Вскоре железная броня была перенесена и на линейные корабли; вначале она была тонка: броня 4-дюймовой толщины считалась уже очень тяжелой. Но прогресс артиллерии скоро перегнал броню; для любой, применявшейся одна за другой, толщины брони находили новое, более тяжелое орудие, которое легко пробивало ее. Таким образом, мы уже дошли, с одной стороны, до 10, 12, 14 и 24-дюймовой брони (Италия намерена построить корабль с броней в 3 фута толщины), а с другой стороны – до нарезных орудий весом в 25, 35, 80 и даже 100 тонн (по 20 центнеров[115]), выбрасывающих на неслыханные прежде дистанции снаряды в 300, 400, 1700 и до 2000 фунтов. Нынешний линейный корабль представляет собой гигантский броненосный винтовой пароход в 8000–9000 тонн водоизмещения и 6000–8000 лошадиных сил, с вращающимися башнями и с четырьмя, максимум – шестью, тяжелыми орудиями и с выступающим в его носовой части, ниже ватерлинии, тараном для пробивания неприятельских кораблей. Этот корабль вообще представляет собой одну огромную машину, где пар не только сообщает ему быстрое движение вперед, но и управляет рулем, поднимает и опускает якорь, поворачивает башни, направляет и заряжает орудия, выкачивает воду, поднимает и спускает лодки, которые отчасти тоже приводятся в движение паром, и т. д. Соперничество между броневой защитой и пробивной силой орудий еще так далеко от завершения, что в настоящее время военный корабль сплошь и рядом оказывается уже не удовлетворяющим предъявляемым ему требованиям, становится устарелым еще раньше, чем его успели спустить на воду. Современный линейный корабль есть не только продукт крупной промышленности, но в то же время и яркий образец ее, плавучая фабрика – правда, такая, которая служит главным образом для производства растраты денег. Страна с наиболее развитой крупной промышленностью пользуется почти монополией на постройку этих кораблей: все турецкие, почти все русские и большинство германских броненосцев построены в Англии; сколько-нибудь пригодная броня изготовляется почти исключительно в Шеффилде; из трех железоделательных заводов Европы, которые одни в состоянии изготовлять самые тяжелые орудия, два (в Вулидже и Элсике) находятся в Англии, а третий (Круппа) – в Германии. Этот пример самым очевидным образом показывает, что «непосредственное политическое насилие», которое, по г-ну Дюрингу, является «решающей причиной хозяйственного положения», напротив, полностью подчинено хозяйственному положению; что не только изготовление морского орудия насилия – линейного корабля, – но и управление им само сделалось отраслью современной крупной промышленности. Оттого, что дело приняло такой оборот, никому не приходится так солоно, как именно «насилию», государству, которому в настоящее время один корабль стоит столько же, сколько прежде стоил целый небольшой флот; причем ему приходится видеть своими глазами, как эти дорогие корабли, еще раньше, чем они спущены на воду, становятся уже устарелыми и, следовательно, обесцениваются; и государство – наверно, не меньше г-на Дюринга – испытывает недовольство по поводу того, что человек «хозяйственного положения», инженер, имеет ныне большее значение на борту корабля, чем человек «непосредственного насилия» – командир. Напротив, мы, со своей стороны, не имеем никакого основания огорчаться, когда видим, что в состязании между броней и пушкой линейный корабль доводится до той грани изощренного совершенства, где он становится в той же мере недоступным по цене, как и непригодным для войны[116], и что благодаря этому состязанию тем самым также и на поприще морской войны раскрываются те внутренние законы диалектического движения, согласно которым милитаризм, как и всякое другое историческое явление, гибнет от последствий своего собственного развития.
Таким образом, и здесь ясно как день, что «искать первичное в непосредственном политическом насилии, а не в косвенной экономической силе» – невозможно. Как раз наоборот. В самом деле, что оказывается «первичным» в самом насилии? Экономическая мощь, обладание мощными средствами крупной промышленности. Политическая сила на море, опирающаяся на современные линейные корабли, оказывается вовсе не «непосредственной», а как раз наоборот – она опосредствована экономической силой, высоким развитием металлургии, возможностью распоряжаться искусными техниками и богатыми угольными копями.