Профессор. Суть в том, мышка, что не так трудно определить жизнь как нечто, благодаря чему предмет становится существом, имеющим свое собственное я. Как только вы выделили себя из всего остального мира в самостоятельное существо, так и стали живым.
Виолетта (с негодованием). О нет, нет, этого быть не может. Ведь вся духовная жизнь состоит в общении, то есть в соединении, а не в разделении.
Профессор. Где нет разделения, там не может быть и общения. Но тут мы рискуем впасть в бездну метафизики. К тому же нам не следует особо мудрствовать сегодня, в присутствии младших. Как-нибудь в другой раз, если понадобится, мы станем мудрствовать как взрослые. (Младшие девочки недовольны и готовы возражать, они не успокаиваются, зная по опыту, что непонятны все разговоры, в которых встречается слово «общение».) А сейчас давайте вернемся к атомам. Я не думаю, что бы мы могли применять слово «жизнь» к энергии, не относящейся к известной, определенной форме. Семя, яйцо или молодое животное, собственно говоря, живы по отношению к силе, присущей этим формам, к силе, которая последовательно развивает именно эту форму, а не какую-либо другую. Но сила, кристаллизующая минерал, является главным образом внешней силой, которая не может создать вполне определенной индивидуальной формы, ограниченной в объеме, а может произвести лишь конгломерат, относительно которого соблюдаются только некоторые, ограничивающие его законы.
Мэри. Но при этом я не вижу большой разницы между кристаллом и деревом.
Профессор. Прибавьте к сказанному, что это род силы в живом существе, предполагающий постоянные изменения в его элементах на протяжении определенного периода времени. Таким образом, вы можете определить жизнь связанным с ней отрицанием ее – смертью или еще более связанным с ней утверждением ее – рождением. Но мне не хотелось бы, чтобы вы сейчас одолевали меня этими вопросами. Если вам нравится думать, что кристалл – живой предмет, то, сделайте одолжение, думайте так. О скалах люди всегда говорили, что они «живут».
Мэри. Нельзя ли задать вам еще один вопрос?
Профессор. Только один?
Мэри. Один.
Профессор. А не превратится ли он в два?
Мэри. Нет, я думаю, что он так и останется одним-единственным и будет вполне уместен.
Профессор. Ну хорошо, я слушаю.
Мэри. Вот нам предстоит кристаллизоваться на площадке для игр. А какая же площадка есть у минералов? Где они бывают рассеяны до кристаллизации и где вообще образуются кристаллы?
Профессор. Мне кажется, Мэри, тут скорее три вопроса, чем один. А если один, то очень сложный.
Мэри. Но о сложности разговора не было.
Профессор. Хорошо, постараюсь ответить как можно лучше. Когда мокрый камень высыхает или когда камень охлаждается после нагревания, он непременно изменяется в объеме и по нему во всех направлениях бегут трещины. Эти трещины должны наполниться веществом, иначе камень постепенно начнет рассыпаться. Таким образом, они наполняются иногда водой, иногда паром или каким-нибудь другим неизвестно откуда являющимся веществом, способным к кристаллизации и залепляющим пустые пространства, чтобы снова связать камень кристаллическим цементом. Пузырьки газов образуют в лаве множество пустот, таких, как в хорошо испеченном хлебе, и пустоты эти со временем заполняются разными кристаллами.
Мэри. Но откуда же берется кристаллизующееся вещество?
Профессор. Иногда оно поступает из самого камня, иногда снизу или сверху по трещинам. Либо все щели и поры растрескавшегося камня могут быть наполнены жидкостью или минеральными парами, либо один участок может быть наполнен, а другой пуст – этим «может быть» конца нет. Но для нашей сегодняшней цели вам следует представить себе только одно: что эти трещины скал, как пещеры в Дербишире, наполнены жидкостями или парами, содержащими в себе известные элементы в более или менее свободном состоянии, которые кристаллизуются на стенках трещин.
Сивилла. Ну вот, Мэри получила ответы на все свои вопросы, теперь моя очередь.
Профессор. А, да у вас, я вижу, заговор против меня – я должен был догадаться.
Дора. Но вы и сами задаете нам немало вопросов. Зачем же вы это делаете, если вам не нравится, когда вопросы задают вам?
Профессор. Дорогое дитя мое, если человек не отвечает на вопросы, ему безразлично, сколько ему их зададут: ведь они все равно его нимало не волнуют. Задавая вам вопросы, я никогда не надеюсь получить ответа, вы же, спрашивая меня, всегда ждете ответа, – вот в чем разница.
Дора. Хорошо, мы примем это к сведению.
Сивилла. Но всем нам страшно хочется спросить вас еще кое о чем.
Профессор. А я страшно не хочу, чтобы вы кое о чем спрашивали. Впрочем, вы, конечно, сделаете по-своему.
Сивилла. Мы ничего не понял про низшего Птаха. Не только вчера, но и вообще из всего, что мы читали о нем у Вилькинсона[7] и в других книгах, мы не можем понять, почему египтяне выбрали для своего бога такое маленькое и уродливое воплощение?
Профессор. Хорошо, я очень рад, что вопрос оказался именно таким, потому что я могу ответить на него, как хочу.
Египет. Нам все подойдет. Мы будем довольны ответом, если вы будете им довольны.
Профессор. Я в этом не вполне уверен, всемилостивая королева, потому и должен начать с заявления, что все королевы того времени так же не любили работать, как некоторые королевы нашего времени не любят шить.
Египет. Ну, это уж слишком нелюбезно с вашей стороны, особенно если учесть, что я старалась быть как можно вежливее.
Профессор. Но почему же вы говорили мне, что не любите шить?
Египет. Разве я не показывала вам, как нитки режут мне пальцы? Кроме того, у меня начинаются судороги в шее, когда я долго шью.
Профессор. Хорошо, предположим, и египетские царицы думали, что у всех людей сводит шею от долгого шитья и что нитки всем режут пальцы. По крайней мере, египтяне и греки презирали всякий ручной труд – пользуясь плодами такого труда, они все-таки считали унизительным заниматься им. Изучив основательно законы жизни, они понимали, что специальные упражнения, необходимые для того, чтобы довести любое ручное искусство до совершенства, неправильно укрепляют тело, развивая одни мышцы в ущерб другим. Но с особым ужасом и презрением они относились к тому низшему роду труда, который совершается при помощи огня. Однако, сознавая, что без него невозможно металлическое производство – основа всякого другого труда, – они выразили это смешанное чувство благоговения и презрения в образах хромого Гефеста и низшего Птаха.
Сивилла. А как, по-вашему, надо понимать его слова: «Я все великое могу сделать малым и все малое – великим»?
Профессор. Я бы трактовал это так. Мы в новейшее время видели, что власть маленького Птаха развивается особым образом, о котором ни греки, ни египтяне понятия не имели. Отличительная черта настоящего, слепого, физического труда состоит в том, что он считает все подчиненным себе. В действительности же такой труд унижает и умаляет все, ему подчиненное, возвеличивая себя. Я как-то на днях слушал в Рабочем колледже одного оратора, и очень хорошего оратора, так он, когда речь зашла о железных дорогах, высокопарно заявил, что «они возвеличили человека и умалили мир». Слушавшие его рабочие была в восторге: всем было лестно, что они стали больше, а весь остальной мир – меньше. Я бы с радостью спросил их (но жаль было портить им удовольствие), до какой степени они желали бы уменьшить мир и действительно ли те из них, кто живет в самых крошечных домах, чувствуют себя самыми большими людьми.
Сивилла. Но почему же вы заставили маленького Птаха сказать, что он может слабое сделать сильным и малое – большим?
Профессор. Дорогая моя, он хвастун и завистник по природе, но то, что он сказал, – правда. По соседству с нами, например, обыкновенно разворачивалась ярмарка, и очень хорошая. Вы никогда не видывали такой, но, взглянув на картину Тернера «Холм Св. Екатерины», поймете, о чем идет речь. Там были интересные балаганы, поддерживаемые шестами, были панорамы, была и музыка с барабанами и цимбалами, было много леденцов, пряников и тому подобных прелестей. В аллеях этой ярмарки лондонцы веселились от души. Но вот низший Птах как-то раз взялся за нее: он заменил деревянные шесты железными и поставил их крест-накрест, наподобие своих кривых ног, так что все постоянно спотыкались о них. Всю парусину он заменил витринами, а все маленькие балаганы соединил в один большой, и люди сочли это за новый стиль архитектуры, и нашли его очень красивым. Диккенс говорил, что ничего подобного нельзя встретить ни в одной волшебной стране, и это была чистая правда. Тогда маленький Птах задумал устроить здесь роскошную ярмарку. Он заново изобразил ниневийских тельцов, с самыми черными глазами, какие мог нарисовать (потому что своих не было); раздобыл ангелов из Линкольнского церковного хора и позолотил их крылья, как прежде золотили пряники; он выписал отовсюду все диковины, какие только мог придумать, и поместил это в своем балагане. В нем были и статуи Ниобеи и ее детей, и шимпанзе, и деревянные кафры[8], и новозеландцы, и дом Шекспира, и Великий Блонден[9], и малый Блонден, были Гендель и Моцарт, и бесчисленное множество лавок со сластями и пивом. И поклонники низшего Птаха говорили, что никогда еще не видали ничего более величественного!