Роберт Грейвс
Белая Богиня
Её поносят все и даже он,
Кто Аполлона чтит златой закон.
В стране далёкой, где приют её,
В обиде я пошёл искать её
Сестру как эха, так и миража.
Какое счастье, что пошёл я прочь,
Упрямо двигаясь сквозь день и ночь,
Ища её на высоте вулкана,
Среди снегов и куч песка и камня
Перед пещерой семерых уснувших.
Бел лоб её, как заживо гниющий,
Глаза, как небо, сини, губы красны,
И кудрей мёд на животе атласном.
Пожар зелёный, вспыхнувший в лесу,
Мать-гору славит каждую весну,
И славу ей поёт любая птица,
А в ноябре великая царица
Теряет пышную свою красу,
Но дар мне дан, и я её люблю,
Не помня ни жестокость, ни обман,
Не ведая, как будет знак мне дан.
Я выражаю благодарность Филипу и Салли Грейвсам, Кристоферу Хоуксу, Джону Ниттелу, Валентину Айремонгеру, Максу Малловану, Э. М. Парру, Джошуа Подро, Линнету Робертсу, Мартину Сеймуру-Смиту, Джону Хит-Стаббсу и бесчисленным моим корреспондентам, которые снабдили меня материалом для этой книги, а также Кеннету Гэю, который помог мне организовать его. Несмотря на то, что первое издание вышло в свет в 1946 году, ни один специалист по древнеирландской или валлийской литературе не предложил мне хоть какую-то помощь, поддержав меня или указав мне на ошибки, наверняка проникшие в текст, или хоть как-то отметив написанное мной. Я разочарован, но не удивлен, Наверняка книга не простая. Но, в конце концов, историческая грамматика языка поэтического мифа никогда еще не рассматривалась, и, если честно, то мне пришлось столкнуться с тем, что Томас Браун[2] в своей «Hydgiotaphia»[3] назвал «труднейшими вопросами, которые все же имеют ответы», скажем: Какую песню пели сирены и какое имя принял Ахилл, прячась среди женщин? Я нашел реальные и точные ответы на многие подобные вопросы, например:
Кто рассек ногу дьявола?
Когда пятьдесят данаид явились со своими похитителями в Британию?
Какая тайна заложена в гордиевом узле?
Почему Иегова сотворил сначала деревья и травы, а потом уже солнце, луну и звезды?
Где искать мудрость?
Однако было бы нечестно не предупредить читателей, что эта книга как была непростой, так и осталась, и ее не следует читать тем, кто устал или не хочет думать, тем более убежденным академистам. Я не поступился ради них никакой малостью в системе доказательств, разве лишь призвал себе на помощь неоспоримые авторитеты, потому что некоторые читатели моих недавних исторических романов довольно недоверчиво отнеслись к кое-каким неортодоксальным выводам, не подкрепленным доказательствами. Теперь они, возможно, убедятся, что формула тельца или два алфавита деревьев, приведенные в «Царе Иисусе», — не моя фантазия, а логический результат размышлений над достойными доверия древними источниками.
Я уверен в том, что язык поэтического мифа, известный в древние времена в странах Средиземноморья и Северной Европы, был магическим языком, неотделимым от религиозных обрядов в честь богини луны или Музы, и ведет свою историю с каменного века, оставаясь языком истинной поэзии. «Истинной» — в современном ностальгическом смысле «неподдельного оригинала, а не его синтетической замены». Этот язык подвергся порче во времена позднеминойской культуры, когда завоеватели из Центральной Азии принялись заменять институты матриархата на институты патриархата и заново моделировать или фальсифицировать мифы, чтобы оправдать социальные перемены. Потом явились ранние греческие философы, враждебно относившиеся к магической поэзии, угрожавшей их новой религии — логике, и под их влиянием разумный поэтический язык (теперь называемый классическим) получил жизнь в честь их вождя Аполлона. Он был навязан миру как последнее слово в духовном постижении и с тех пор властвует во всех европейских школах и университетах, где мифы изучают только как причудливые реликвии младенческой эпохи становления человечества.
Сократ бескомпромиссно отвергал раннюю греческую мифологию. Мифы пугали или обижали его, и он предпочитал поворачиваться к ним спиной и дисциплинировать свой мозг наукой — исследовать причину всего сущего — всего сущего как оно есть, а не как является человеку, и отвергать все мнения, которые нельзя подтвердить доказательствами.
Вот типичный пример из «Федра» Платона[4]:
Федр. Скажи мне, Сократ, не здесь ли где-то, с Илиса, Борей, по преданию, похитил Орифию?
Сократ. Да, по преданию.
Федр. Не отсюда ли? Речка в этом месте такая славная, чистая, прозрачная, что здесь на берегу как раз и резвиться девушкам.
Сократ. Нет, место ниже по реке, на два-три стадия, где у нас переход к святилищу Агры: там есть и жертвенник Борею.
Федр. Не обратил внимания. Но скажи, ради Зевса, Сократ, ты веришь в истинность этого сказания?
Сократ. Если бы я и не верил, подобно мудрецам, ничего в этом не было бы странного — я стал бы тогда мудрствовать и сказал бы, что порывом Борея сбросило Орифию, когда она резвилась с Фармакеей на прибрежных скалах; о такой ее кончине и сложилось предание, будто она была похищена Бореем. Или он похитил её с холма Арея? Ведь есть и такое предание — что она была похищена там, а не здесь. Впрочем, я-то, Федр, считаю, что подобные толкования хотя и привлекательны, но это дело человека особых способностей: трудов у него будет много, а удачи — не слишком, и не почему другому, а из-за того, что вслед за тем придётся ему восстанавливать подлинный вид гиппокентавров, потом химер, и нахлынет на него целая орава всяких горгон и пегасов и несметное скопище разных других нелепых чудовищ. Если кто, не веря в них, приступит с правдоподобным объяснением к каждому их виду, пользуясь какой-то своей доморощенной мудростью, ему потребуется долго заниматься этим на досуге. У меня же для этого вовсе нет свободного времени.
(Платон. «Федр». — М.: Прогресс, 1989, с. 3–4.)
Суть в том, что во времена Сократа смысл большинства мифов, принадлежавших прежней эпохе, или был забыт, или держался в тайне отправителями того или иного культа, хотя сами мифы еще сохранялись как изобразительный ряд в искусстве и до сих пор живут в сказках, из которых поэты черпают свои темы. Когда философу предложили поверить в Химеру, кентавров и крылатого Пегаса, то есть в культовых представителей пеласгического мифа Творения, ему ничего не оставалось, как отвергнуть их, потому что с точки зрения зоологической они не могли существовать. Точно так же, не имея никакого представления об истинной сущности «нимфы Орифии» или истории древнего афинского культа Борея, он мог дать лишь глупейшее, зато натуралистическое описание насилия, совершённого Бореем: ветром Орифию столкнуло в пропасть и она разбилась.
Всё, что упомянуто Сократом, я рассмотрел в моей книге и всему нашел удовлетворяющее меня объяснение, но будучи «человеком особых способностей», я не могу согласиться с тем, что Сократ счастливее меня, или у меня больше свободного времени, или что понимание языка мифа не имеет никакого отношения к пониманию себя. Судя по раздраженному тону, каким он говорит о «доморощенной мудрости», он много времени провел, размышляя о Химере, о кентаврах и обо всех прочих, однако не придумал оснований для их существования, потому что не был из племени поэтов и не верил им, и к тому же, как он сам признался Федру, ему, убежденному горожанину, редко приходилось посещать сельские местности: «В отличие от людей, поля и деревья ничему не учат меня». Изучать же мифологию — и я еще это докажу — невозможно без знания мудрости деревьев и наблюдения в разные времена года за жизнью на полях.
Сократ, повернувшись спиной к поэтическим мифам, отвернулся и от богини луны, которая вдохновляла их и требовала, чтобы мужчина платил духовную и сексуальную дань женщине, поэтому то, что называется платонической любовью (то есть бегство философа из-под власти Богини в интеллектуальный гомосексуализм), в сущности можно было назвать сократовской любовью. Он не оправдается своим невежеством, так как мантинеянка Диотима, пророчица из Аркадии, которая чудесным образом предотвратила мор в Афинах, однажды напомнила ему о том, что любовь мужчины должна быть направлена к женщине и что Мойра, Илифия и Каллона — Смерть, Рождение и Красота — соединяются в Тройственной Богине, которая властвует над всем, что появляется на свет — физическим, духовным и интеллектуальным. В том месте «Симпозиума» Платона, где Сократ сообщает о мудром речении Диотимы, пир прерывается вторжением пьяного Алкивиада, который ищет прекрасного юношу Агафона и находит его рядом с Сократом. Тогда он всем сообщает, будто сам когда-то поощрил Сократа, влюбившегося в него, на акт содомии, от которого тот, однако, философски уклонился, совершенно удовлетворившись невинными объятиями своего возлюбленного. Услышь Диотима об этом, она бы скривилась и трижды плюнула себе за пазуху, ведь если такие богини, как Кибела или Иштар, вполне терпимо относились к содомии даже в собственных храмах, то идеальный гомосексуализм — гораздо более серьезное отклонение от моральной нормы, когда мужской интеллект пытается стать самодостаточным. Ее месть Сократу, если можно так сказать, за его желание познать себя в аполлонийском духе, вместо того чтобы предоставить эту задачу жене или возлюбленной, была весьма характерной и заключалась в том, что она подсунула ему в жены сварливицу и в качестве предмета идеального обожания — того же Алкивиада, который опозорил его, став порочным, безбожным, вероломным и себялюбивым — гибелью Афин. Это она остановила течение жизни Сократа настойкой из цикуты — посвященного ей как Гекате[5] растения с белыми цветами и мышиным запахом, — назначенной ему его согражданами в наказание за развращение молодежи. После смерти Сократа ученики сделали из него мученика. Благодаря им, мифы впали в окончательную немилость и в конце концов были выброшены на улицу и в качестве извращения истории стали «предметом исследования» для Евгемера из Мессении и его последователей. Евгемерическое представление, например, о мифе об Актеоне говорит о том, что на самом деле он был жителем Аркадии, настолько увлеченным охотой, что его расходы на содержание своры собак поглотили все его состояние и имущество.