Комиссары дистрикта, взволнованные и негодующие, встали со своих мест. Лицо Дантона налилось кровью. Его голос принял зловещий оттенок.
- Ваши войска собрались здесь незаконно. На беззаконие мы можем ответить беззаконием. Вы угрожаете силой? Но неизвестно, чьи силы больше. Вы привели сюда десять тысяч солдат? Мы выставим, если потребуется, двадцать тысяч!..
Представители власти переглянулись. Толстый офицер больше не смеялся, и вся его важность исчезла.
Дантон еще больше повысил голос:
- Я не знаю, что скажет общее собрание дистрикта. Но если бы батальон кордельеров был так же мужествен, как я, всех вас давно бы вышвырнули отсюда!..
Когда Жорж Дантон несколько остыл и одумался, его стали одолевать сомнения.
Пожалуй, он переборщил.
В сущности, неуживчивый и слишком уж ярый Марат не внушал ему особенной симпатии. Несомненно, в другое время Дантон не стал бы ломать из-за него копий.
Но теперь дело Марата превращалось в дело свободы. Добиться победы в этом вопросе значило поднять престиж дистрикта Кордельеров, одержать верх над Лафайетом и Байи. Стало быть, каким бы ни оказался исход дела Марата, нужно было проявить максимум энергии, настойчивости и силы.
И все же он переборщил.
По существу он только что апеллировал к народному восстанию. Но подумал ли он, к чему это приведет? Даже если кордельеры выгонят гвардейцев из дистрикта, смогут ли они одержать победу в рамках столицы, не говоря уже о всей Франции? В этом Дантон не был уверен. Напротив, он полагал, что углубление конфликта способно привести к разгрому демократических организаций Парижа.
А раз так, значит, надо бить отбой.
На общем собрании кордельеров, начавшемся через три часа, Дантон стал спускать дело на тормозах. По его предложению было решено послать делегатов в Ассамблею и подчиниться ее арбитражу.
Это была капитуляция.
Но даже она не могла уничтожить того, что было сказано три часа назад.
Толпа возле дома No 39 продолжала расти.
Вскоре число наблюдателей стало превышать количество солдат, оставленных толстым офицером у подъезда. Люди стояли молча и вели себя сдержанно. Но в этой сдержанности чувствовалась немая угроза. Когда одного рабочего грубо толкнул сержант, тот лишь пожал плечами и спокойно ответил:
- Ничего не выйдет, дружок. Ты хотел бы нас спровоцировать, я это вижу. Но мы сохраним спокойствие, и пусть лопнут от ярости все аристократы, представителем которых ты являешься!
А одна из женщин крикнула с гневом и презрением:
- Мой муж тоже солдат. Но если бы он был так подл, что пожелал бы арестовать Друга народа, я сама убила бы его!..
И она угрожающе потрясла кочергой, предусмотрительно взятой из дому.
Народ ждал сигнала к дальнейшим действиям.
Но сигнала не последовало.
Только к шести вечера, догадываясь, что Марату ничего больше не угрожает, люди начали расходиться.
Солдаты тотчас же заняли дом.
Как и следовало ожидать, он оказался пустым. Слуга Марата сообщил, что его хозяин ушел много времени назад и не оставил никаких распоряжений.
Взбешенные гвардейцы разгромили типографию и унесли рукописи и бумаги, которые сумели найти. Уходя, они оставили у дома сторожевой пост, рассчитывая схватить журналиста, если он вернется.
Но Марат не вернулся.
Снова избегнув ареста благодаря героизму своих читателей, он некоторое время скрывался у друзей, а затем эмигрировал в Англию.
Эта история могла иметь роковые последствия для председателя кордельеров. Власти не забыли его мятежного поведения и слов, произнесенных 22 января.
Просматривая бумаги, связанные с делом Марата, королевский прокурор подивился безумным речам кордельерского главаря. Бедняга в запальчивости сам подписал свой приговор! Он открыто грозит начальству и подбивает добрых граждан на бунт. Он готов призвать двадцать тысяч мятежников из предместий. Превосходно! К нему вполне может быть применен закон против поджигателей и смутьянов!..
После совещания с господином Байи прокурор набросал обвинительный акт.
17 марта королевским судом Шатле был издан декрет об аресте и заключении в тюрьму бывшего адвоката при Королевских советах господина Дантона.
Для Жоржа Дантона это был гром среди ясного неба.
К этому времени, несмотря на злобное противодействие господина Байи, он был избран в Генеральный совет Коммуны. Одновременно кордельеры переизбрали его своим председателем. Его слава и популярность возрастали с недели на неделю. И вдруг - на тебе...
Ну, нет. Так-то просто он им не дастся.
Кордельеры тотчас же подняли свой голос и обратились с протестом в Учредительное собрание. Крайняя левая Собрания с радостью ухватилась за этот документ и потребовала расследования. Протест был передан в специальный комитет. Комитет обратился к министру внутренних дел, министр запросил Шатле. После тщательного изучения полученных бумаг комитет поручил своему докладчику сделать отчет на ближайшем заседании Учредительного собрания.
Докладчиком был господин Антуан, единомышленник Робеспьера. Его сообщение выглядело много более радикальным, нежели хотелось его товарищам по комитету: он полностью оправдал Дантона.
Крайняя левая бурно аплодировала оратору. Конечно, большинство депутатов, бывшее на стороне Лафайета и Байи, не допустило отмены декрета Шатле. Но в создавшейся атмосфере декрет нельзя было и одобрить. Наконец приняли соломоново решение: дело было отложено.
Дантон торжествовал.
Несколько месяцев спустя Максимилиан Робеспьер произнес гневную речь, в которой потребовал ликвидации суда Шатле. И, аргументируя свое требование, он еще раз напомнил о деле Дантона: в свободной стране нельзя было сохранять учреждения времен деспотизма, угрожающие лучшим патриотам и вызывающие ненависть всех честных граждан!..
5. НЕПОДКУПНЫЙ
- А сейчас слово предоставляется депутату Роберту Пьеру, - объявил секретарь Ассамблеи.
- Это не мое имя, - громко говорит худощавый человек в потертом фраке, пробираясь под дружный хохот к ораторской трибуне.
- Не ваше? Простите, здесь неразборчиво написано... Выступать будет господин Робетспьер!
Хохот, сопровождаемый свистками, усиливается.
- Меня зовут Робеспьер, - еще раз невозмутимо поправляет депутат в потертом фраке и решительно взбирается на трибуну.
Сколько злобы, ненависти, брани и ядовитых насмешек пришлось ему встретить и вытерпеть за эти два года! Если поначалу братья-депутаты его вовсе не замечали, то потом против него началась настоящая кампания травли. Издевались над внешностью Робеспьера, над его костюмом, над манерой говорить, над содержанием речей. Его называли "аррасской свечой"* и "выкормышем Руссо"; его имя коверкали, а текст речей умышленно искажали; иногда его встречали улюлюканьем и свистом, а иногда и вовсе не давали говорить. Каждый раз, когда наступала его очередь, он, хотя и знал свою речь, испытывал страх.
_______________
* В противовес Мирабо - "факелу Прованса".
Но о страхе его никто не догадывался. На трибуне он был неизменно спокоен.
Он говорил, разбивая преграды, стоявшие на его пути, обращаясь через головы врагов в Собрании прямо к народу, к которому неслись все его мысли.
И народ оценил его слово, дав ему второе имя, оставшееся в веках.
Он стал Неподкупным.
После переезда Ассамблеи в Париж Робеспьер устроился вдали от центра, на улице Сентонж, в доме No 30. Свою плохонькую квартирку он делил с молодым человеком, исполнявшим обязанности его секретаря. Жизнь в столице была дорогой и хлопотливой. Максимилиан, никогда не имевший лишних денег, теперь снова бедствовал и, как некогда в годы учебы, отказывал себе в выходном костюме. Впрочем, отсутствие денег смущало его в меньшей степени, чем отсутствие времени. Учредительное собрание занимало весь его день, встречи с единомышленниками - весь вечер; а ведь нужно было еще просматривать газеты, писать письма, подготавливать тексты речей и статьи для прессы. Неудивительно, что лицо его вскоре еще более побледнеет, глаза ввалятся и засверкают лихорадочным блеском, а подушка узнает первые следы крови. Но это не ослабляло его энергии. Он продолжал начатое сражение, не смущаясь кажущейся бесперспективностью борьбы.
Конечно, Робеспьер приветствовал законодательные акты Собрания, закрепившие успехи, вырванные народом у абсолютизма и феодализма. Отмена прежнего деления граждан на сословия, ликвидация наследственного и личного дворянства, национализация церковных владений, устранение преград, мешавших промышленности и торговле, - все это радовало и вдохновляло защитника народных прав.
Но он не мог оставаться равнодушным, видя, как одновременно с этим, боясь дальнейшего расширения и углубления революции, Учредительное собрание издает целую серию антинародных законов, сводящих на нет все обещания о равенстве и братстве. Он требовал, чтобы законодатели последовательно и полно применяли принципы Декларации прав, а не противоречили им на каждом шагу и чтобы законы, издаваемые именем свободы и равенства, не угнетали свободу и не нарушали равенство во благо богачей и в ущерб труженикам. Все его речи в Собрании - а выступал он за три неполных года более пятисот раз - были посвящены борьбе за народные права и за улучшение жизни народа.