Совершенно в другом роде был зрительный зал Большого театра, снесенного в начале 1890-х годов и его близкое подобие, существующий до сих пор зал Большого театра в Москве - оба также произведения моего деда. В обоих преследовалась задача поражать богатством и роскошью и задача эта доведена даже до некоторого эксцесса именно в Московской Опере, вероятно, потому, что полное возобновление театра было спешно закончено к специальному моменту - к коронационным торжествам 1856 года. В обоих театрах отделка красная с золотом, причем золото покрывает почти сплошь всю архитектурную поверхность. И эти два зала в смысле нарядности почитались образцовыми, не говоря уже о том, что их акустика отвечала самым строгим требованиям.
Громадные заказы, которыми был завален дед Кавос, позволили ему достичь значительного благосостояния, а оно дало ему возможность вести довольно пышный образ жизни и отдаваться коллекционерской страсти. Его дом в Венеции (на канале Гранде), был настоящим музеем. Дедом построена там же, вместо глухой стенки, служившей оградой узенькому садику, выходившему на канал, существующий поныне переход на мраморных колоннах. Чего-чего не скопилось в этом венецианском доме. Превосходные картины, рисунки, старинная мебель, масса зеркал, фарфора, бронзы, хрусталя. Всё это однако было расставлено и развешено без того, чтобы производило впечатление антикварного склада. Впоследствии многие из этих вещей были перевезены в Петербург, а после смерти деда в 1864 году поделены между вдовой и другими наследниками. Больше всего досталось старшему сыну Альберту-Сезару, но не мало картин и других вещей из его собрания украшало в 1880 годах нашу квартиру, а также квартиры бабушки Кавос и дяди Кости.
И этого своего деда Кавоса я не имел счастья знать - он умер за шесть лет до моего появления на свет, но всё же мне он был более близок, нежели дедушка Бенуа. Моей матери было тридцать четыре года, когда она его потеряла, его вдова была непременным членом нашего семейного круга; его лично помнили мои сестры и старшие братья, да и среди наших знакомых многие любили о нем рассказывать. Меня же к покойному дедушке особенно влекла унаследованная от него коллекционерская страсть. Очень рано я стал чувствовать к нему род признательности за то, что именно благодаря этой его страсти, о которой с меньшим восторгом отзывалась моя мать, у нас было столько красивых вещей, чудесная же Венеция в целом продолжала, благодаря этим семейным сувенирам, быть чем-то для меня родным и близким. Когда часами я разглядывал висевшую в кабинете папы длинную узкую раскрашенную панораму Венеции (с неизбежной луной), когда я мечтал о том, как сам буду когда-нибудь плыть мимо этих дворцов, когда я изучал в зале маленькие две картинки, представлявшие виды дедовского палаццо - то мне казалось, что я всё это уже знаю и что во мне оживают жизненные восприятия, симпатии, радости и художественное любопытство дедушки. Сам же он на меня глядел молодым человеком с холста, писанного Натале Скиавоне, человеком средних лет с овальной литографии 1840-х годов и уже стариком с фотографии, висевшей в папином кабинете. Всюду дедушка на этих изображениях меня пленил своей элегантностью и своим "барством". Мне было почему-то лестно, что я его внук, что во мне течет его кровь. Я знал также, что и весь образ его жизни пришелся бы мне по вкусу. Дом его был поставлен на широкую ногу, а постоянное сношение с родиной должно было придавать этому дому тот ореол "заграничности", который как-то сливался у меня с представлением об аристократичности. Этот же тон поддерживали и оба сына, родные братья моей матери. Напротив, я чуть сетовал на моих родителей, что они этого тона не придерживались, что они даже создали себе идеалы и принципы какого-то "благоразумного, буржуазного juste milieu" и что весь порядок в нашем доме носил скорее простоватый оттенок.
Вдова дедушки Кавос и после его смерти продолжала занимать видное положение в нашем семейном кругу, ей же было уделено самое почетное место в домашних торжествах. Все ее обожали и не только "линия Кавос", но и "линия Бенуа". Между тем она не была родной бабушкой в прямом смысле - "бабушка Кавос" была второй женой дедушки (О нашей настоящей бабушке со стороны матери у нас было самое смутное представление, хотя два ее портрета, один акварельный, другой рисованный карандашом, висели в папином кабинете. Бедная эта "забытая" бабушка, мать моей матери, скончалась от чахотки еще в начале 1830-х гг. Она была тоже венецианкой и девичья ее фамилия была Каробио. Женился дед на ней в 1820 годах. Матери моей было всего три года, когда она скончалась. Кроме мамы детьми этой прелестной и хрупкой женщины были дядя Сезар, дядя Костя и бедный калека дядя Стефано, о котором речь впереди. Судя по упомянутому портрету, старшая дочь моя вышла совершенной копией своей прабабки. Несколько лучше сохранилась у нас в семье память о прабабке, о супруге моего прадеда Кавоса-композитора. Даже на портрете (отличный карандашный рисунок в стиле Каммучини) видно, что это была дама, хоть и любезная, но и несколько строгая и умевшая соблюдать свое достоинство. Тут кстати будет сказать, что вообще женщины в обеих семьях, как Бенуа, так и Кавос, обладали большей жизненной толковостью, нежели мужская половина их.).
Ксения Ивановна Кавос была живописнейшей фигурой. В молодости она была писаной красавицей и роман между ней и дедом возник совсем так, как писали в книжках эпохи Сю и Мюржэ. Проходя как-то по одной из линий Васильевского Острова, Альберт Кавос увидел в окне нижнего этажа очаровательную блондинку, занимавшуюся шитьем. Не долго думая, дед вошел в эту белошвейную мастерскую и заказал хозяйке дюжину сорочек, дав довольно крупный задаток. Явившись за ними через неделю, он уже вступил в беседу с очаровательной блондинкой, после чего произошло более близкое знакомство с ее уважаемой матушкой, а уже через месяц он сделал Ксении Ивановне предложение. После свадьбы молодые тотчас же уехали заграницу и несомненно именно то обстоятельство, что масса совершенно новых впечатлений сразу нахлынула на юную (ей было лет семнадцать) Ксению Ивановну, что эти впечатления сочетались с самыми счастливыми моментами ее жизни, с истинным "медовым месяцем", проведенным в обществе молодого, красивого и блестящего человека, это обстоятельство (это стечение обстоятельств), произвело то, что Италия получила для этой простой русской девушки значение какой-то обетованной земли и чуть что не рая земного. Этому культу Италии и всего итальянского мадам Кавос осталась затем верной на всю жизнь. Ни малейшей критики Италии она в своем присутствии не допускала. Всё там было безоговорочно прекрасно - и местности, и здания, и картины, и статуи, и люди, и нравы, и, разумеется, - музыка. Прекрасны Рим, Неаполь, Флоренция, но всё же прекраснее всего была Венеция - родина мужа, где она оказалась хозяйкой очаровательного дома насупротив божественной Салютэ. Хотя дом был меблирован старинной мебелью и увешан старинными картинами, однако, всё казалось таким чистеньким, светлым, ярким, так весело играло на потолках отражение зыби каналов, а в открытые окна среди заколдованного венецианского безмолвия, так весело врывались клики гондольеров. Кроме того, Ксении Ивановне был оказан радушнейший прием, чисто итальянский прием со стороны Кавосских родных и знакомых, и в частности со стороны тонко образованной ее невестки Стефани Корронини, которая ее сразу взяла под свое покровительство и занялась ее светским воспитанием.
К сожалению, венецианская идиллия не могла продолжаться до бесконечности. В Петербурге деда ждали большие постройки и между прочим надлежало строить здание Императорского цирка - (то самое здание, которое было затем перестроено им же в Мариинский театр) и вот молодые, после нескольких месяцев отсутствия, снова оказались в Петербурге, на сей раз в казенной квартире, предоставленной деду в одном из флигелей Пажеского корпуса. Ксении Ивановне выпало на долю не только воспитание своих собственных детей, но и трех уже взрослых мальчиков и одной девушки. Последняя, впрочем, воспитывалась вне дома - в Смольном институте для благородных девиц. И вот постепенно, благодаря врожденному такту, молодая женщина завоевывает искреннюю любовь всех этих "детей", да и сама принимается их любить, как своих. Можно даже сказать, что в некотором смысле она этих "чужих" детей предпочитала тем, которых сама родила: двух мальчиков и одну девочку. Возможно, что в последних ее раздражало как раз их слишком определенное, от нее унаследованное, русское начало. Те "чистокровные венецианцы" вышли такими же "тонкими" людьми, каким был ее муж (и какими ей рисовались чуть ли не все итальянцы), тогда как в ее мальчиках, даром, что старший сын - Миша сразу стал выказывать блестящие способности, ее тревожила какая-то склонность к грубоватой прямолинейности. Зато единственная дочь Софи не уступала по красоте матери, и бабушка в ней души не чаяла.