Его остроты, произносившиеся с рассчитанной дерзостью, представляли собой обычно лишь эхо и средства интриги. Если, вместо того, чтобы посмеяться, государь оскорблялся каким-нибудь смелым намеком, злой шут старался приписать эти слова тому лицу, за нанесение вреда которому ему заплатили. Как Ланжели, он в конце концов сломал себе, впрочем, шею в этой опасной игре. Однажды, когда он более или менее забавно высмеивал то, что родится от того или другого, Павел спросил:
– А от меня что родится?
– Разные разности, – ответил шут, на этот раз плохо вдохновленный, – места, кресты, ленты, щедроты, галеры, удары кнута…
Он был прерван неистовым криком:
– Вон! В кандалы! Бить его нещадно!
Так как за него вступились его многочисленные защитники, Иванушка отделался удалением в Москву, где дожил свой век в доме Анастасии Нащокиной, знаменитой красавицы того времени.
После ужина, если Павел бывал в хорошем расположении, он забавлялся тем, что разбрасывал по углам комнаты десерт со стола, пирожные и сладости, которые старались поймать пажи, перебивая друг у друга лучшие куски. В десять часов вечера день кончался. Император удалялся к себе.
Крайне многочисленный при Екатерине, придворный персонал был теперь очень сокращен и ограничен, даже для больших воскресных приемов, чинами первых пяти классов, а к концу царствования сокращался все более и более. С 1 сентября 1800 г. офицеры Гатчинского гарнизона не получили более, как прежде, права входа в придворный театр и церковь. Павел нашел среди них подозрительные лица. В этом тесном кругу он не допускал, однако, никакой интимности. Он ничего не оставил от изящных вечеров Эрмитажа, где, изгоняя всякий этикет, Екатерина отдыхала от утомления властью и церемониалом. Он сохранил эти собрания, но, как говорит графиня Головина, «это было блестящее сборище военных и статских, соблюдающих в присутствии государя строгий батальонный устав»; он вносил туда принужденность и скуку, следовавшие за ним всюду. И это была еще одна из причин, почему желали от него отделаться.
Там, как и везде, все имело свои правила: костюмы и жесты, слова и позы. Во время водосвятия – церемонии, имеющей место в январе, при двадцати градусов мороза, устав требовал, чтобы присутствующие являлись без шуб, в шелковых чулках и бальных башмаках. В каком-то году князь Адам Чарторыйский упал, пораженный ударом, многие принуждены были слечь в постель по возвращении домой. Павла это не взволновало. Когда вечером ему доложили об этих случаях, он только удивился. «Мне было жарко!» сказал он.
Он не допускал никаких нарушений этих неумолимых приказаний; не терпел никаких послаблений, даже на даче. В Павловске или в Гатчине устав предписывал частые прогулки верхом, в которых должны принимать участие императрица и дамы ее свиты, но эти развлечения устраивались, как похоронное шествие, или эскадронное ученье: друг за дружкой, попарно, при полном молчании! Единственное исключение: иногда государь принимался играть со своими младшими детьми; и какая удивительная снисходительность: он разрешал, чтобы, держа на руках одного из них, кормилица оставалась сидеть в его присутствии. Мария Федоровна была менее снисходительна: она неизменно требовала, чтобы при ней стояли даже ее лучшие друзья, которые, как, например, госпожа Ржевская, были ей преданы и из-за нее страдали.
Поставленный на такую ногу, этот двор достиг желанной пышности, но был ужасно скучен. Кроме императора и императрицы, все испытывали ощущение, что живут в тюрьме и стеснены невыносимо, и даже отсутствие их величеств не вносило облегчения в эту ежедневную пытку. Устав оставался в силе, и великая княгиня Елизавета, вообразив, что отъезд императорской четы в Ревель, в июне 1797 г., обеспечит ей несколько мгновений свободы, быстро обманулась в своих иллюзиях. «Надо вечно сгибаться под гнетом, писала она на другой день матери. Было бы преступлением дать нам хоть один раз подышать свободно… Императрица желает, чтобы мы жили во дворце во время их отсутствия… чтобы каждый день мы, как и все остальные, были в полном параде, как в присутствии государя… чтобы это имело вид двора (pour que cela ait l’air cour)… Сегодня день Св. Петра; после спектакля будет празднество в парке. Все это прекрасно, великолепно, но пусто, скучно».
Все разделяют такое впечатление, и все хотят, чтобы все это окончилось, вспоминая время, когда при Екатерине жилось так хорошо.
Церемониал не ограничивался, наконец, внутренней жизнью императорских дворцов; он продолжался за их стенами и распространялся на улицу. При приближении к каждой резиденции прохожие обязаны были снимать шляпы во всякую погоду, а кучера, которые по местным обычаям держат вожжи двумя руками, принуждены были брать свою шапку в зубы. Защитники Павла говорили, что он был чужд распоряжению, истолкованному в этом смысле слишком усердным чиновником. Однако, без вмешательства грозного Архарова или какого-либо другого полицейского, государь требовал, чтобы дамы, самого высокого круга и очень преклонных лет, выходили из карет, чтобы поклониться ему при встрече с ним, рискуя попасть, в бальных туфлях, в грязь или в снег. В случае неисполнения этого требования, карету задерживали и конфисковывали, а кучера, лакеи или гонцы подвергались телесному наказанию, которое иногда разделялось и владелицей экипажа. Мужчины должны были, кроме того, снимать с себя шубы и становиться во фронт. Для женщин Павел иногда допускал отступления от правила, прося любезно ту или другую из них не беспокоиться. Госпожа Виже-Лебрён уверяет, будто она была в числе этих привилегированных. Но госпожа Демòн, жена основателя одной очень известной гостиницы, искупила в исправительном доме свою вину в том, что недостаточно поторопилась сойти в грязь. Чтобы избежать той же участи, одна актриса из французского театра, m-lle Леруа, выскочила из кареты так поспешно, что поскользнулась на подножке.
– Que voulez-vous de plus? Mérope est à vos pieds![8] – падая, продекламировала она. Но мы не слыхали, чтобы Павел взял на себя труд поднять хорошенькую актрису.
Все это, под влиянием азиатского атавизма, сильно отдаляло его от Версаля, и разные другие причины мешали ему следовать образцу, поразившему его воображение. Одной из них было желание подражать Фридриху II. Оно, к несчастью, противоречило стремлению копировать Короля-Солнце. Подобно философу в Сан-Суси, сын расточительной Екатерины, сам тоже очень расточительный, имел однако претензии на экономию и простоту. Он показывал с гордостью князю Чарторыйскому шляпу, на которой износился галун. Зимой и летом он носил одну и ту же шинель, у которой меняли только подкладку, смотря по сезону. Объезжая губернии, он любил останавливаться в крестьянских избах и запрещал, под угрозой самых строгих наказаний, всякое приготовление к его приему.
Между тем самые незначительные его переезды напоминали выступление в дорогу каравана. Они требовали не менее пятисот тридцати пяти лошадей. Ни роскошных экипажей, ничего блестящего и нарядного, но много народу в многочисленных повозках, из которых большинство было не что иное, как кое-как запряженные таратайки. И эти люди уничтожали при проезде столько съестных припасов, что их хватило бы на целый городок. Вот что требовалось для каждого стола в походную кухню государя; несколько пудов свежей говядины, целый теленок, два козленка, один баран, два поросенка, две индейки, четыре пулярки, два каплуна, от шести до десяти кур, четыре пары цыплят, две пары глухарей, три пары куропаток, четыре пары рябчиков, три с половиной пуда лучшей крупитчатой муки, десять фунтов сливочного масла, столько же кухонного, сотня яиц, десять бутылок густых сливок, десять бутылок молока, десять фунтов соли, ведро кислой капусты, пятьдесят крупных раков, четыре фунта крупы, рыбы живой на два блюда в скоромные дни и на двенадцать в постные; сверх того, огурцы, шампиньоны, лимоны, разная зелень и проч. Принимая во внимание число человек, которых, надо было накормить, это немного, и один аппетит Людовика XIV требовал в другом роде изобильных меню.
Разница между Версалем и Гагчиной чувствовалась еще сильнее в явлениях нравственного порядка. Король-Солнце отражал в своей сверхчеловеческой личности сияние целого созвездия звезд разной величины, которые все способствовали величию этого центрального светила и составляли с ним неразрывное целое. Но, верный своему понятию о царе, Павел считал все, что было вне его личности, пылью, состоявшей из темных и инертных атомов. Один он выводил их из ничтожества, куда мог снова возвратить через несколько мгновений. Один он давал им жизнь, и свет, и тепло.
– Знайте, сударь, что в моем государстве велик только тот человек, с кем я говорю, и пока я с ним говорю.
Мы не знаем достоверно, произносил ли действительно эти слова сын Екатерины, и кому именно они были сказаны, так как свидетельства разноречивы. Говорят, что Дюмурье один из тех, кто их слышал. Если они и не принадлежат самому Павлу, то, без сомнения, кто-нибудь, знавший его очень близко, великолепно выразил ими самую основную его мысль. Этот самодержец был всегда неизменно уверен в своем величии и мудрости, в своей доброте и добродетели, во всех качествах, которые присущи если не ему лично, то по крайней мере божественному началу, которое он воспроизводил в действительности. Разве он, представитель Бога на земле, не принимает участия в Его совершенстве? Оставаясь при этом убеждении, он не переставал «важничать перед самим собою», как говорила великая княгиня Елизавета, и «фанфарон абсолютизма», по выражению княгини Дашковой, он обставил свой двор так, чтобы тот служил главным образом театром для его актерства.