— Ну, мой друг, ваши вещи отправлены на берег? Мы едем завтра.
— Позвольте, граф, спросить вас, на какой пост вы меня предназначаете?
— У меня нет никакого дела предложить вам. Вы последуете за мною в качестве друга.
— Ценю эту любезность и считал бы за честь защищать ваши дни с риском собственной смерти; но чем я буду вознагражден до и после экспедиции? Как бы ни почтили меня своим доверием Ваше Сиятельство, я все-таки буду вне дела. Я не желаю быть паразитом, который годится лишь на то, чтобы увеселять вашу свиту своими рассказами. Я нуждаюсь в занятии, за которое я бы получал известное определенное вознаграждение и которое давало бы мне право носить вашу форму.
— Невозможно, милый друг, куда я вас дену?
— Испытайте меня и вы увидите. Я смел и энергичен; у меня, может быть, найдутся кое-какие таланты, и я хорошо говорю на языке той страны, куда вы отправляетесь.
— Решительно у меня нет места предложить вам.
— В таком случае, позвольте пожелать вам доброго пути; я отправлюсь в Рим. Я бы желал, чтобы вы никогда в этом не раскаялись. Объявляю вам, что без моего участия вы никогда не попадете в Дарданеллы.
— Что это вы мне говорите? Что это: оракул или предсказание?
— И то, и другое.
— Ну, увидим, мой дорогой Калхас.
На другой день русская эскадра снялась с якоря. Что же касается меня, то я возвратился в Палермо, где я забыл свою неудачу в обществе отца Стреафико. Это тот самый монах, который спустя года два приобрел епископство благодаря фокусу столько же смелому, сколько опасному.
На похоронах отца Риччи, последнего начальника Стреафико, этому последнему было поручено сказать надгробную речь. Эта речь- горячий панегирик, написанный нервно, страстно, ставил папу Ганганелли в необходимость или наказать оратора или же дать блестящий пример умеренности, награждая его за его ораторский талант. Святой отец остановился на этом последнем, и Стреафико был сделан епископом. Впоследствии он и сам сознался мне, что, зная отлично человеческое сердце и политические требования времени, он был наперед уверен, что святой отец поступит именно так. Стреафико каждый вечер собирал у себя молодых особ хорошего общества, которых учил импровизации, и — странная вещь для монаха! — он сопровождал их поэтическую прозу звуками гитары. Таким образом он посвящал их искусству, которым в таком совершенстве владела знаменитая Коринна, которая спустя четыре года была увенчана в Капитолии — в месте, прославленном величайшими поэтами Италии, получившими тут свои лучшие венки. Шум, произведенный в Риме этим ночным увенчанием, не прошел без горечи для этого женского лауреата. Талант Коринны, как бы он ни казался великим, был в сущности весьма второстепенный. Итальянские импровизаторы, которых можно встретить толпами в итальянских городах, имеют язык условный и напыщенный, похожий на настоящую поэзию так же, как медь похожа на золото. Их вдохновение вполне фальшиво, их идеи, если случайно они у них бывают, — плоски и издавна сделались достоянием толпы. Что же касается до поэтических украшений, которыми они наделяют эти идеи, то все это фальшиво и безвкусно. Но возвратимся к Коринне и ее торжеству; сатира и шуточные стихотворения со всех сторон посыпались на нее. В этих излияниях насмешек, не уважавших частную жизнь женщины, указывалось в особенности на то, что строгое целомудрие, столь важное для ее пола, не принадлежало к числу добродетелей поэтессы. Она бы могла обвинить своих грубых обвинителей в их невежестве с большим правом, чем они обвиняли ее в нецеломудрии. К тому же все женщины, которые со времен Гомера прославились в поэзии, не обязаны ли своей славой любви, которая внушала им их песни? Без этой благодетельной страсти, без этого энергического стимула, разгорячающего нашу кровь, возбуждающего наши нервы и возносящего нашу душу, слава этих женщин потухла бы вместе с их жизнью. Лучшая часть славы, доставшейся на их долю, была дана им произведениями их поклонников.
Накануне дня, назначенного на увенчание Коринны, были найдены приклеенными у дверей храма, где должна была происходить церемония, следующие стихи:
Arce in Tarpeia, Caio regnante, sedentcm
Nunquam vidit equum; Roma vidcbit equam.
Corinnam patres obscura nocte coronant.
Quid mirum? Tenebris nox tegit omne nefas.
Когда Калигула царствовал, его любимый конь не мог быть в Капитолии; теперешний Рим удостаивает этой чести кобылу. Для увенчания Коринны наши сенаторы прибегают к мраку ночи. Не удивляйтесь, ибо ночь есть покрывало, брошенное на все пороки.
Правда и то, что следовало ее увенчать днем или вовсе отказаться от этого торжества.
Выбрать ночь для этого было большою неловкостью. На другой день появились новые стихи, еще более оскорбительные.
Corinnam patres turba plaudente coronant,
Altricem mcmores geminis esse lupam.
Proh scelust impuri redierunt soecla Neronis.
Indulge! scortis la urea serta Pius.
Сенат увенчивает Коринну при аплодисментах черни; он вспоминает, что в прежние времена волчица кормила близнецов — основателей Рима. Времена позорные, напоминающие времена Нерона! Как! Святой отец увенчивает развратную женщину!
Этот скандал нанес ужасный удар папскому правительству; всем стало ясно, что в будущем ни один поэт, достойный этого имени, не будет иметь чести быть увенчанным в Риме, где эта честь была оказана двум величайшим гениям Италии (Петрарке и Тассо). Так как я уже начал цитировать, то позвольте и еще привести стихи, приклеенные к дверям Ватикана.
Sacra fronde vilis frontem meretricula cingit;
Quis vatum tua nunc proemia,
Phoebe, velit.
Когда чело куртизанки обрамлено священным венцом, какой поэт, Аполлон, станет искать твоих венков? (лат.)
Эти два скверных латинских стиха имеют достоинство довольно верно выражать чувство общества того времени.
Наконец, к довершению скандала, в ту минуту, когда взволнованная Коринна входила в залу, где ее ждали кардиналы и сенаторы, какой-то молодой аббат всунул ей в руку какую-то бумагу. Она взяла ее, краснея, и с большою благодарностью, как будто бы дело касалось особенной почести. Стихи по-прежнему были латинские, и кардинал Гонзаго перевел их громким ясным голосом. Не буду цитировать оригинал; совершенно достаточно одного перевода:
«Женщина! Отчего эта бледность на твоих ланитах? Ужас заставляет тебя неуверенно ступать. Отчего дрожишь ты, входя в Капитолий? Дочери Геликона аплодируют твоему триумфу; что же касается Аполлона, то если его здесь нет, то можешь воскликнуть: Приап, прибеги ко мне на помощь!»
Бесстыдный и легкомысленный аббат исчез еще до чтения этого послания. Коринна, краснея от стыда, оставила Рим сейчас же после увенчания, и святой хранитель величественного здания, аббат Пицци, на которого сыпались насмешки и сарказмы со всех сторон, заперся в своем доме, из которого не выходил в течение нескольких месяцев.
Свои воспоминания, озаглавленные в рукописи «История моей жизни до 1797 года», Казанова писал в последние годы жизни, доживая ее библиотекарем в замке австрийского вельможи графа Вальдштейна.
В эссе о прославленном авантюристе Стефан Цвейг приводит слова Казановы об этом труде, который был для мемуариста «единственным лекарством, не позволявшим сойти с ума или умереть от гнева — гнева из-за неприятностей и ежедневных издевательств завистливых негодяев, которые бок о бок со мной проживают в замке графа Вальдштейна».
По утверждению Цвейга, Казанова не верил в возможность опубликования х: воей рукописи, хотя известна одна, по крайней мере, его попытка ознакомить с нею читателя. Кроме того, Казанова еще за десять лет до смерти смог опубликовать историю своего побега из венецианской тюрьмы, вошедшую потом в основной текст мемуаров (Histoire de ma fuite des prisons de la r6publique de Venise, appelee les Plombs. Prague, 1788).
Только через двадцать с лишним лет после смерти Казаковы основатель знаменитой издательской фирмы Фридрих-Арнольд Брокгауз, приобретя рукопись «Истории моей жизни», издал ее в переводе на немецкий (вернее, в обработке) В. Шюца- «Aus den Memorien des Venetianers J. C. de Seingalt» (Leipzig, I XII, 1822–1828).
Успех первых же вышедших в свет томов был настолько громок, что. еще до завершения издания Брокгауза во Франции начинает выходить «пиратское» издание. Обратный перевод с немецкого на французский, осуществленный Обером де Витри в 14 томах (1825–1829), был полон неточностей, и Брокгауз предпринимает издание оригинального, французского текста «Мемуаров». Но с этим текстом сначала была проведена определенная работа В чем она заключалась, рассказал в 1867 г. в письме к французскому «казановеду» А. Баше сам издатель, сын основателя фирмы Генрих Брокгауз.
«Редактирование моего оригинального издания… было поручено Вашему соотечественнику, профессору французского языка в Дрездене г-ну Лафоргу. Единственное, что мы себе позволили, о чем уже было сказано фирмой Брокгауз в предисловии 1826 года и что мы считали необходимым, — проверить рукопись в двух отношениях. Первое: Казанова писал на языке, который не был ему родным. Отсюда — в оригинале множество грамматических ошибок, итальянизмов, латинизмов, их надо было устранить ради чистоты и правильности выражений. Но тот, кому была поручена эта щекотливая работа, постарался, чтобы своеобразие автора ничуть от этого не пострадало. Затем… непристойности надо было соразмерить с нормами здоровой философии, дабы не подвергать мучениям порядочных граждан… смягчить выражения и образы, к которым нынешний читатель непривычен. Но при всем этом, сцены, на слишком чувственную наготу которых наброшена вуаль, ничего не потеряли в своей пикантности».