Преображенский каялся 17 января 1933 г. перед следствием, что не смог понять «диалектического процесса в изменениях в самом характере нашей диктатуры… и все время механически переносился к тому “как было при Ленине”». Теперь же для членов партии непозволительны «особые мнения» и вообще «сколько-нибудь серьезная недисциплинированность в мыслях и чувствах» [106].
От единомыслия к единочувствию («заодно с правопорядком», по Борису Пастернаку)! Да это уже полнейшая обезличенность, какой бы «диалектикой» такое уничижение ни прикрывалось! А, может, исповедь старого партийца – выражение внутренней борьбы, сопротивление личности «правопорядку» в мыслях и чувствах?
«Диалектику» изменений в диктатуре прекрасно прочувствовал французский историк. Обращая свое негодование в адрес тех представителей советской науки, кто отдался «на службу нынешних хозяев Кремля», Матьез заявлял: «Пусть не пытаются оправдаться они тем, что хотят действительно послужить делу пролетарской революции. Дух этой революции уже не живет в них, потому что этот дух, который вдохновлял Ленина, был духом справедливости и возмущения против авторитета, а их дух является духом пассивной покорности» [107].
Имея в виду политические обвинения советских историков, Матьез пророчил: «Когда-нибудь правда восторжествует даже в России. Она отомстит за меня» [108]. Увы, восторжествовала не правда, а прежде всего, как и предсказывал французский историк, усилившийся террор. И это случилось вскоре, и с самыми страшными последствиями. Смешивая науку с политикой, обвинители Матьеза, страшась «недисциплинированности в мыслях и чувствах», именно в политическом отношении предстали беспомощными, когда Генеральная линия повернула на Большой террор.
Дискредитированная и немало обескровленная в ходе идеологических чисток начала 30-х годов Коммунистическая академия была упразднена, влившись своими структурами в «большую» Академию, все работники которой были признаны советскими учеными-марксистами. Поскольку другой науки, кроме марксистской, в СССР уже не могло существовать, было покончено и с существованием особого направления историков-марксистов, видные представители которого в 1936–1937-х годах были репрессированы. Революционный марксизм трансформировался в обоснование безграничной диктатуры правящей партии в лице ее руководства, революционная традиция, частью которой он был, явив себя в нужный для диктатуры момент террористической идеологией, превращалась, говоря словами поэта, в «поклонений установленный статут».
А что же стало с Верой, той, что фундаментальней партдисциплины и глубже Генеральной линии, изгибавшейся по воле вождя и в силу объективных обстоятельств? С верой в революционное обновление, в новый мир!
«В 1936 году всех нас волновало будущее, – вспоминала Галина Серебрякова, – в Германии креп фашизм. Тарле с тревогой взирал на замутненный горизонт. Долгая работа над прошлым научила его понимать масштабы происходящего в настоящем и предвидеть грядущее… Талантливейший историк предвидел чудовищные столкновения на земле». Фридлянд с горячностью доказывал свое: «Нет, право же, на свете силы, которая изменит поступательный ход наших идей!» «А Гитлер?», – спросил Тарле. «Его сотрут с лица земли и заклеймят вечным позором, как всякое иное препятствие на пути к нашей победе, как любого диктатора», – отвечал Фридлянд [109].
«Любого диктатора»! Кого имел в виду Фридлянд? На следствии он сразу же признал, что в резких выражениях критиковал Письмо Сталина в редакцию журнала «Пролетарская революция» (1931). Фридлянд пережил прелюдию Большого террора, стоившую ему тяжелого заболевания, от которого он оправлялся больше года. Вернулся к активной научной и педагогической деятельности он лишь летом 1933 г., [110] и какое-то время пребывал даже в фаворе у тогдашнего руководства Наркомпроса. После восстановления системы исторического образования в СССР 1 июня 1934 г. был назначен деканом истфака МГУ, став его первым руководителем.
Назначение, впрочем, было совершенно закономерным. С самого начала 20-х годов Фридлянд преподавал, главным образом в ИКП, потом Университете им. Свердлова, готовившем кадры партийных и советских работников (предшественник ВПШ при ЦК КПСС, разместившейся на его месте, ранее здесь помещался университет Шанявского, теперь РГГУ). Здесь Фридлянд вел лекционные курсы, заведовал кафедрой истории Запада. Подобно Захеру, одновременно с преподаванием, создавал учебные пособия [111]. Преподавал Фридлянд и в МГУ.
В последние годы Фридлянд ясно сознавал, что его ждет трагическая судьба, о чем неоднократно говорил коллегам. И очень торопился закончить задуманное, прежде всего труд о Марате. Сблизился в это время с Карлом Радеком, с которым осуждали расправу над оппозиционерами и то, что руководство исторической наукой поручено ЦК чиновникам, ничего общего с ней не имеющим. И кстати диктаторство Покровского на «историческом фронте» объясняли покровительством Сталина [112].
Накануне ареста, случившегося 31 мая 1936 г., по известному ритуалу тех времен Фридлянд был исключен из партии, причем на высшем уровне коллегией Комитета партийного контроля при ЦК ВКП(б), «за ведение контрреволюционной троцкистской работы», и следователь на первых допросах требовал от него передачи разговоров с Зиновьевым и Каменевым, с которыми он, будучи внештатным редактором издательства «Академия», главным редактором был Каменев, неоднократно встречался. Между тем по семейному преданию, которое поведал мне его младший сын Сергей Григорьевич Григорьев [113] (во время встречи у него на квартире в Петербурге в июне 2011 г.), непосредственным поводом оказался прощальный банкет, который Фридлянд устроил в своем кабинете и на котором провозглашались тосты во имя Бухарина.
Хотя главный обвинитель на политических процессах А.Я. Вышинский без промедления определил вину историка в убийстве Кирова и организации покушений на Сталина и его сподвижников, дело Фридлянда затянулось вплоть до погромного февральско-мартовского 1937 г. пленума ЦК ВКП(б), на котором жестокие обвинения были предъявлены уже Бухарину и его сподвижникам. Еще раньше судили Карла Радека, который в качестве одного из главных обвиняемых был привлечён к делу «Параллельного антисоветского троцкистского центра» (Второй Московский процесс) [114].
И по семейному преданию именно в это время Лион Фейхтвангер на встрече со Сталиным спросил про Фридлянда, которого он знал по встречам на международных исторических конгрессах. В то время в Москве издавался исторический роман Фейхтвангера «Еврей Зюсс», и Фридлянд написал к нему большое предисловие (к сожалению, я его не обнаружил). О том, что Сталин ответил на вопрос немецкого писателя-антифашиста, семейное предание умалчивает.
Расстрельный список был утвержден собственноручно Сталиным сотоварищи, и 7 марта 1937 г. решением закрытого заседания Военной коллегии Верховного Суда СССР под председательством В.В. Ульриха Фридлянд был приговорен к высшей мере. В ночь на 8 марта (1.30 мин.) расстрелян. По «высшему разряду» – в Донском монастыре, где и был захоронен. На инсценировке, продолжавшейся 25 минут, он, по свидетельству сына Фридлянда Феликса Светова, знакомившегося с судебными материалами, заявил, что жить «с клеймом изменника, предателя и террориста» не хочет [115].
По сведениям А.Н. Артизова, одновременно с Фридляндом были расстреляны еще несколько видных членов Комакадемии: Л.Г. Пригожин, автор книги о Бабёфе, отмеченной Кареевым («Гракх Бабеф – провозвестник диктатуры трудящихся») и участник знаменитых дискуссий о теории