Низкорослый голубоглазый человек с подергивающимся плечом и тусклым взглядом глубоко чужд и враждебен был народу, подпавшему под его власть. И царь, и его политические оруженосцы боялись народа, ненавидели его и всегда были готовы устроить ему кровопускание.
Злодеяния царизма неисчислимы. Вина его перед страной безмерна. В. И. Ленин в "Письмах из далека" писал, что события раскрыли перед миром всю "гнилость, гнусность, весь цинизм и разврат царской шайки"... "все зверство семьи Романовых - этих погромщиков, заливших Россию кровью..." Ради сохранения своей власти, привилегий, миллионов десятин земли и прочей "священной собственности" эти первые среди русских помещиков всегда готовы были пойти и шли, по выражению Ленина, "на все зверства, на вес преступления, на разорение и удушение любого числа граждан" страны, волей исторических судеб оказавшейся под властью царизма (13).
В числе тех, кто считал оправданной, исторически неминуемой суровую расплату с Романовыми, были и многие выдающиеся представители передовой национальной культуры, не стоявшие на марксистских позициях.
Свое письмо из Гаспры в 1902 году Л. Н. Толстой адресовал царю как "любезному брату". Убедившись в бесполезности подобного обращения, перед лицом все новых фактов озверения царского правительства, писатель проникается все более негативным отношением и к личности царя. В одной из своих бесед с Д. П. Маковицким (18 мая 1905 года) Толстой говорит, что прежде резкие отзывы и выражения о царе были ему неприятны, теперь же трудно найти слова, чтобы "достаточно резко писать про Николая и ему подобных" (14). Николая считают священной особой, говорит писатель; между тем "надо быть дураком, или злым человеком, или сумасшедшим, чтобы совершать то, что совершает Николай" (15).
В черновом варианте гаспринского письма (не вошедшем в окончательный текст) Толстой предрекает Николаю, что если он не изменит свою политику и поведение, ему предстоит раньше или позже умереть "насильственной смертью", оставив по себе "и в народе, и в истории недобрую и постыдную память".
Позднее в беседах и записях Толстой прямо клеймит царя как "убийцу", "скрытого палача", достойного представителя династии, которая никогда не правила иначе, как "избивая и мучая людей". При этом проповедник всепрощения не только пророчествует, но и призывает: "К царю отношение как к убийце. Не нужно особенной жалости" (16).
Когда осенью 1905 года, по свидетельству Маковицкого, дошел до Ясной Поляны слух, что Николай II, напуганный революцией, бежал из России (в действительности он приготовился бежать), Толстой сказал:
"- Да, не уехать ему нельзя. Людовик XVI казнен был и не за такие провинности" (17).
Все буржуазные авторы, пишущие о последних Романовых, в один голос заявляют, что постигшего их конца никто из них не мог себе и представить; никому из них и в голову не могло прийти, что с ними произойдет нечто подобное. И финал, и предшествовавшие ему события свалились на Николая неожиданно, как гром среди ясного неба, никакой связи между поведением царя и екатеринбургской концовкой будто бы нет. Николай стал безвинной жертвой стечения роковых случайностей.
Все это неправда. Николаю говорили, что правление может плохо для него кончиться; даже прямо предупреждали, что его поведение может стоить ему головы.
В том же гаспринском письме, за 16 лет до Екатеринбурга, Л. Н. Толстой призывал Николая опомниться, подумать о возможных последствиях того, что делается им и его правительством. "Любезный брат, - писал Толстой, - у вас только одна жизнь в этом мире... Бог дал вам ее не для того, чтобы делать всякие злые дела". Великий писатель призывал царя, пока не поздно, поразмыслить над тем, "какое большое зло ваша теперешняя деятельность может причинить людям и Вам"... Толстой советовал Николаю подумать о своей "безопасности". "Достиг ли я этого, - заключал Толстой, - решит будущее, которого я, по всем вероятиям, не увижу" (18).
Вышло именно так.
За восемь лет до Екатеринбурга флигель-капитан Нилов сказал в кругу придворных, стоя в нескольких шагах от царя: "Будет революция, всех нас перевешают, а на каких фонарях - не все ли равно" (19).
Наконец, уже 10 февраля 1917 года на приеме у Николая II в Царском Селе М. В. Родзянко говорил царю:
"- Ваше величество, спасайте себя. Мы накануне огромных событий, исхода которых нельзя предвидеть. То, что делаете вы и ваше правительство, до такой степени раздражает население, что все возможно...
- Я сделаю то, что мне бог на душу положит, - отвечал царь.
- Я убежден, - продолжал Родзянко, - что не пройдет и трех недель, как вспыхнет такая революция, которая сметет вас, и вы уже не будете царствовать.
- Откуда вы это берете?
- Из всех обстоятельств, как они складываются... Вы, государь, пожнете то, что посеяли.
- Ну, бог даст...
- Бог ничего не даст... Революция неминуема" (20).
Нижегородский купец Бреев, как в наше время оффенбург-баденский публицист Хойер, отрицал за царем какую-либо провинность и даже назвал его "добродетелем". Но называть его "добродетелем, - возражал Горький, - это ошибка вашего невежества, а вернее - лицемерие и цинизм. Этот человек в глазах всех честных людей мира стоит, как самое мрачное, лживое и кровавое явление конца девятнадцатого, начала двадцатого века. Это фабрикант трупов, истребитель жизни... он играет судьбами русских людей, как слепой в шахматы" (21).
В 1905 году, получив с Дальнего Востока телеграмму об аресте революционеров, Николай II, не проявив никакого интереса к следствию или суду, начертал: "Неужели не казнены?" С тем большим основанием история задала бы такой вопрос, если бы в Екатеринбурге и Алапаевске в 1918 году участь Романовых оказалась иной, нежели та, которая их постигла.
С первых дней революции народ требовал суда над Романовыми. Он этого добился. Он же выдвинул и судей.
Проблему устранения Романовых с пути России, устремившейся в лучшее будущее, эти судьи, стражи революции, разрешили мужественно и смело, действуя в огненном кольце, стоя перед сонмом врагов.
Сегодня западная реакционная пропаганда не жалеет краски для очернения этих людей: Белобородова, Голощекина, Войкова, Ермакова, Юровского, Родионова, Хохрякова. В частности, Александров называет Хохрякова "случайно поставленным на пост председателя Тобольского Совета... жестокиморганизатором перемещения престолонаследника Алексея из Сибири на Урал... человеком с низменным и черствым сердцем, который столь же внезапно и случайно появился, как бесследно потом исчез" (22).
Но Хохряков не "случайно появился" - он вышел из матросской массы Кронштадта, поставлявшего революции самых бесстрашных бойцов. И не "бесследно исчез": он по возвращении из Тобольска ушел в Красную Армию, готовил для фронта боевые отряды, сам участвовал в боях, а 17 августа 1918 года в сражении у станции Крутиха на Урале пал смертью храбрых за советскую власть. И таков же был путь многих его товарищей. Ничего эти люди для себя лично не искали, о своей личной судьбе думали меньше всего. Не колеблясь подняли они в Екатеринбурге и Алапаевске меч, вложенный в их руки революцией, а когда пришел час, они сами бесстрашно взглянули в лицо смерти.
Белогвардейцы и их западные покровители разжигали звериную ненависть ко всем советским работникам, которые находились в Екатеринбурге в дни казни Николая и его семьи, даже если эти работники не имели прямого касательства к вынесению приговора и его исполнению. Эта кампания привела к варшавским выстрелам 1927 года.
Летом 1924 года Советское правительство запросило в Варшаве агреман (согласие) на назначение новым послом СССР в Польше П. Л. Войкова. Почти две недели польское правительство медлило с ответом. Наконец, после двух дней тайного обсуждения в политическом комитете Совета министров принимается решение: согласие на агреман поставить в зависимость от данных о роли Войкова в екатеринбургских событиях 1918 года. "С целью выяснения решающего для предоставления агремана вопроса" о причастности Войкова к этим событиям, гласило решение, польскому МИДу следует истребовать "от комиссара иностранных дел Чичерина подтверждение, что Войков к этому не причастен" (23).
22 августа польский министр иностранных дел Скшиньский направляет Г. В. Чичерину запрос. Он отдает должное "неоспоримым талантам", "объективности" и "широте взглядов" П. Л. Войкова, которого польские коллеги уже знают по совместной работе (Войков возглавлял советскую делегацию в советско-польской комиссии по реализации Рижского договора), но варшавские власти хотят знать, участвовал он в известной екатеринбургской акции или не участвовал? (24)
Как мы уже знаем, Войков не подписывал приговор семейству Романовых и не принимал участия в казни. Участие его в екатеринбургских событиях выразилось разве лишь в том, что он известил Ипатьева о временной реквизиции его особняка да еще в том, что, будучи комиссаром продовольствия, заботился о пропитании семейства Романовых, что было делом нелегким по тому времени. О чем Чичерин, в полном соответствии с истиной, 4 сентября 1924 года сообщил Скшиньскому, что Войков к акции не причастен. Попутно народный комиссар, сам бывший дворянин, выходец из старинного рода царских сановников и дипломатов, написал польскому министру: "Я не помню момента в истории борьбы польского народа против угнетения царизмом, когда борьба против последнего не выдвигалась бы как общее дело освободительного движения Польши и России" (25). По убеждению Чичерина, нет поляка, "который бы не помнил о тех ярких и глубоко прочувствованных стихах, в которых Адам Мицкевич вспоминает о своем близком общении с Пушкиным" и, между прочим, о том, как два великих поэта стояли в Петербурге перед статуей одного из царей Романовых, "покрываясь одним плащом" (26). "Я не сомневаюсь, - писал далее Чичерин, - что Адам Мицкевич был вполне солидарен с известными стихами Пушкина: