Накануне этого дня Петр снова созвал собрание представителей духовенства и гражданских чинов и вручил им записку, в которой, взывая к их правосудию, просил их решить между ним и сыном, который, утаив долю правды, нарушил договор милосердия, ему оказанного. Очевидно, государь наконец нашел в показаниях Евфросиньи предлог к возобновлению процесса, конченного в Москве. Но для чего искал он этого предлога? Может быть, он убедился в опасности, созданной новым положением бывшего наследника. Это положение вначале он считал неприемлемым. Но, может быть, просто он поддался ужасному влечению притягательности смертоносного судопроизводства, снова им приведенного в движение. Нам кажется, что скорее он захвачен был сцеплением зубчатых колес. Его инстинкты инквизитора, деспота, неумолимого судьи раздражены были до крайних пределов. Он пылал неукротимым гневом.
В собрании, к которому Петр обратился за решительным словом, духовенство весьма затруднялось высказаться определенно. Через пять дней оно дало уклончивый ответ, делая ссылки то на Ветхий, то на Новый завет: в первом имеются примеры, позволяющие отцу наказывать сына; во втором имеются другие, более милосердные, относительно блудного сына и грешницы. Сенат требовал дополнения следствия – это, без сомнения, желание Петра и неминуемая гибель Алексея. Ужасный механизм страданий и смерти уже не выпустил своей добычи.
После нового появления перед высоким собранием, имевшего следствием лишь подтверждение прежних признаний, опять однообразной и незначительной истории о связях, поддерживаемых со сторонниками старого уклада, о надеждах, питаемых сообща, 19 июня царевич впервые был подвергнут пытке. Двадцать пять ударов кнутом – и новое признание: Алексей желал смерти отца. Он в том открылся своему духовнику и получил следующий ответ: «Бог тебя простит, мы и все желаем ему смерти для того, что в народе тягости много». Допрошенный, в свою очередь, Игнатьев подтвердил показание. Но, в общем, оно изобличало лишь преступную мысль. Этого было мало. Три дня спустя царевичу предложили три вопросных пункта: 1) «Что за причина, что не слушал меня и нимало ни в чем не хотел делать того, что мне надобно? 2) Отчего так бесстрашен был и не опасался за непослушание наказания? 3) Для чего иною дорогою, а не послушанием хотел достигнуть наследства?» Алексей уже не чувствовал под собой почвы в бездне, куда видел, что вовлечен. У него осталась одна забота: выгородить Евфросинью. Говорят, у него была с ней очная ставка, когда он услышал из ее лживых уст слова его обвинения. Но он ее любил и продолжал любить до самой смерти. Он обвинял всех, обвинял самого себя, упорно стремясь ее оправдать. «Она ничего не знала, ничего не делала, только давала ему добрые советы, которых он имел несчастье не слушаться». Составленные под влиянием этой заботы его ответы на вопросные пункты изобличают всю жалкую агонию его души: «С младенчества моего жил я с мамою и девками, где ничему иному не обучился, кроме избных забав, и больше научился ханжить, чему я и от натуры склонен. Отец, имея о мне попечение, чтоб я обучился тем делам, которые пристойны царскому сыну, также велел мне учиться немецкому языку и другим наукам, что мне зело противно, и чинил то с великолепностью, только чтоб время в том проходило, а охоты к нему не имел. Вяземский и Нарышкин, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подливать, и в том мне не только претили, но и сами тоже со мной охотно делали. Один Меншиков вел меня к добру. А понеже от младенчества моего при мне были, я обык их слушать и бояться и всегда им угодное делал, а они меня больше отводили от отца моего и утешали вышеупомянутыми забавами, и помалу не токмо дела воинские и прочие от отца моего, но и самая его особа зело мне омерзела и для того всегда желал быть от него в отлучении. А для чего я иной дорогою, а не послушанием хотел наследство, то может всяк легко рассудить, что я уж тогда от прямой дороги вовсе отбился»…
Толстой, исполнявший обязанности следователя, не удовлетворился таким отречением. Ему нужно было что-нибудь более определенное, факт, на котором можно было бы основать обвинение. Продолжая допытываться, он наконец вырвал у несчастного новое признание, «что он принял бы помощь императора, чтобы захватить престол вооруженной силой». Но была ли ему предложена такая помощь? Нет. И допрос возвратился к своей точке отправления. Опять преступные намерения, зловредные мысли и ни одного действия! Необходимы были новые усилия, чтобы подвинуться вперед. 24 июня новый допрос в застенке. Пятнадцать ударов. В результате – ничего. Обвиняемый возлагал надежды на Стефана Яворского, непокорного епископа, про которого ему говорили: «Рязанский к тебе добр и твоей стороны и весь он твой», но никогда Алексей не имел случая с ним беседовать. Кончено. Кнут и дыба не дадут больше ничего. Пришлось перейти к заключению драмы.
Каково оно будет? Сомнения в том быть не может. Нельзя допустить, чтобы все труды пропали даром. Нельзя допустить, чтобы царевич, преданный в руки палача, вышел оправданным из своего процесса и тюрьмы и вынес бы наружу на своей спине, истерзанной, окровавленной ремнями, жестокое свидетельство отцовского беззакония. Но дерзнет ли Петр?
Герой легенды Х века Василий Буслаевич в борьбе с новгородцами заносит меч на родного отца. Чтобы удержать его руку, мать сзади хватает его за полы одежды, и герой ей говорит: «Ты хитра, старуха! Ты сумела совладать с моей силой. Подойди ко мне ты спереду, я бы тебя не пощадил, матушка; убил бы тебя, как мужика новгородского!» Петр принадлежал к той же породе; он последний представитель эпического цикла грозных рубак, и нет позади него никого, чтобы его остановить. Несмотря на легковесность улик, собранных против него, Алексей все-таки олицетворял в глазах Преобразователя враждебную партию, против которой он вел борьбу уже двадцать лет. Это не сын, это противник, мятежник, «новгородский мужик», с которым он очутился лицом к лицу. Между Москвой и Петербургом, вокруг главного обвиняемого, допрос уже разлил целые моря крови. Двадцать шесть женщин и много мужчин стонали под плетьми, корчились в мучениях над раскаленными жаровнями! Несчастных слуг, сопровождавших Алексея за границу, не подозревавших, что они исполняют нечто иное, чем свой долг, пытали кнутом, дыбой, сослали в Сибирь, «потому что неудобно было, – говорит приговор, – оставлять их жить в Петербурге». Столица долгие месяцы задыхалась под гнетом свирепствовавшего террора. «Город этот, – писал ла Ви в январе 1718 года, – сделался зловещим благодаря такому количеству обвинений; все живут, словно охваченные общей заразой, остались только обвинители и обвиняемые». Петр также поддался заразе. Пролитая кровь бросилась ему в голову.
Верховный суд, состоявший из сенаторов, министров, высших военных чинов, гвардейских штаб-офицеров, – участие духовенства, показавшегося ненадежным, было отклонено, – должен был произнести приговор. Сто двадцать семь судий. Каждому известно решение, от него ожидаемое, и никто не имеет смелости отказать в своем голосе воле повелителя, о которой все догадывались. Единственный гвардейский офицер уклонился от подписи: он не умеет писать. И процесс подошел к своему роковому концу. 24 июня вынесен был приговор: смерть.
Однако драма еще не кончилась. Она осложнилась последним эпизодом, самым мрачным, загадкой, наиболее темной из известных истории. Приговор не был приведен в исполнение. Алексей умер раньше, чем отец его решился предоставить правосудие его течению или помиловать сына Как он умер?
VIIВот официальное сообщение. Петр в рескриптах к иностранным министрам своим писал: «Мы, яко отец, боримы были натуральным милосердием, с одной стороны, попечением же должным о целости и впредь будущей безопасности государства нашего – с другой, и не могли еще взять в сем многотрудном и важном деле свою резолюцию. Но Всемогущий Бог, восхотев через собственную волю и праведным Своим Судом по милости Своей нас от такого сумнения и дом наш и государство от опасности и стыда свободити, пресек вчерашнего дня его, сына нашего Алексея, живот, по приключившейся ему по объявлении оной сентенции и обличении его в толь великих против нас и всего государства преступлениях жестокой болезни, которая вначале была подобна апоплексии. Но хотя он потом паки в чистую память пришел и по должности христианской исповедался и причастился Св. Тайн и нас к себе просил, к которому мы, презрев все досады его, со всеми нашими зде сущими министрами и сенаторами пришли, и он чистое исповедание нам принес и у нас в том прощения просил, которое мы ему по христианской и родительской должности и дали, и тако от сего июня 26, около 6 ч. пополудни жизнь свою христиански окончил».
Тело царевича, кроме того, было выставлено в течение трех дней. «Каждый мог видеть его и убедиться, что он умер естественной смертью».