Эта резня, явно вызванная царицей и одним из ее братьев, резня, нисколько не оправдываемая обстоятельствами, не могла не повлечь за собой сурового возмездия. Выжидая каждого удобного случая выместить за прежние обиды, Годунов не мог, конечно, упустить столь благоприятный повод. Придя в себя после катастрофы, Нагие, несомненно, ясно представили себе, какую ответственность они навлекли на себя, и начали выискивать способы избавиться от нее. Они искали оправданий, – нашлось лишь одно: царевич, действительно, был жертвой преступного покушения на жизнь его. Известно, что Михаил Нагой упорно настаивал на этом утверждении. Вполне естественно предполагать, что оно было согласно с общим уговором, которому остальные члены семьи не сумели остаться верными.
Если мы примем во внимание свидетельство Флетчера о прежних покушениях на жизнь царевича, – а мы не имеем никакого основания отвергнуть его, так как оно напечатано за несколько лет до событий 1591 года, – мы поймем, как такое средство спасения само собой пришло им на ум в минуту отчаяния. Впрочем, царице Марии, заранее настроенной ждать беды, могло показаться, что и в этом несчастном случае было не без злого умысла, тогда как для меня лично обстоятельства этого несчастия все еще остаются весьма загадочными.
С другой стороны – и мы можем это предположить, – мысль спасти это дорогое существо от все новых и новых опасностей, укрыть его в верное и потаенное убежище, уже приходила на ум тем, кто охранял его. Происшествия 16 мая 1591 года окончательно побудили и ускорили исполнение этого замысла; таким образом, естественно объясняется и бегство Афанасия Нагого и таинственное появление его в Ярославле, вероятно, вместе с лицом, которому нужна была медицинская помощь.
Раненый, но оставшийся в живых ребенок был увезен из Углича и доверен своему дяде, который, будучи в Ярославле, старался найти ему врачебную помощь и убежище. А той порой в Угличе остальные Нагие разгласили о смерти царевича, но согласились дать уговорить себя, что он пал жертвой несчастного случая. Только Михаил, верный прежнему уговору, один против всех и всего отстаивал рассказ об убиении царевича.
Такое предположено – это, конечно, не более как гипотеза – объясняет с одинаковым удобством непостижимую иначе судьбу злополучного города Углича и его несчастных обывателей. Показания Михаила Нагого и придуманная им печальная обстановка не могли доказать, что царевич был убит, – значит, убийц Битяговского с товарищами следовало наказать, а что важнее всего, надо было это происшествие покрыть непроницаемой завесой и для этого устранить возможно большее число свидетелей. Эта последняя предосторожность оказывалась прямо необходимой, потому именно, что, ведь, считаемый за мертвого царевич остался в живых. Раз он исчез из Углича, он и должен был считаться мертвым! Пока он был на глазах и под надзором, он ни в ком не возбуждал тревоги; но когда его нет, когда он ускользает от всякого надзора, он становится опасным, если его будут считать живым. Для своей безопасности и для безопасности царевича Нагие пожелали, чтобы Дмитрия считали мертвым, – их поймали на слове. Доказать убийство они не могли, и этим навлекли на себя ответственность за резню, которую несчастный случай оправдать не мог. В то же время, чтобы обеспечить выдумку Нагих против всяких разоблачений, политика Бориса прибегла к соответствующим понятиям того времени мерам: она привлекла к ответственности даже бедный колокол, который зазвонил некстати.
Мне не надо, конечно, настаивать, насколько важно решение этой задачи. Если, как это вероятно, царевич Дмитрий не умер в 1591 году, то есть также немало вероятности предполагать, что человек, который тринадцать лет спустя носил то же самое имя и предъявлял притязания на московский престол, не был обманщиком. Вопроса о подлинности этого знаменитого искателя престола я пока не стану решать. Исследование его я отлагаю до другой главы этого сочинения, а здесь я намечаю этим только дальнейший путь. Смерть маленького Дмитрия в Угличе научно не доказана. Достоверность этого событии не опирается ни на одно имеющее силу доказательство, и признание его истинным наталкивается на весьма многие и весьма важные затруднения. Я позволю себе еще прибавить, что, хотя историческая критика в России, по соображениям не строго-научного характера, все еще далека от признания этого предварительного сведения, а все же в последнее время заметно приблизилась к нему. И, может быть, решительный шаг был бы уже сделан, если бы книга графа Шереметева – труд долгих лет – вышла в свет. Но вряд ли можно надеяться, что она будет издана в близком будущем, и что мы познакомимся доподлинно с теми документами и новыми обстоятельствами, на которых основано убеждение автора, находившегося в наиболее благоприятных условиях для того, чтобы черпать прямо из источников, даже таких, которые недоступны большинству ученых. Тем не менее убеждение его не подлежит сомнению, потому что оно выяснилось нам в переписке графа с известным историком Бестужевым-Рюминым, которую миновали строгости цензуры.[42] Хотя нельзя еще в России утверждать, что царевич Дмитрий пережил день 15 мая 1591 года, но читателям, умеющим читать между строк, уже позволяется дать понять это. Правда, некоторые из предположений, намечаемых этой перепиской, оказываются чересчур смелыми: такова, например, роль, которую будто бы играли в угличской драме Романовы, или предполагаемый уговор между царицей Марией и Волоховой, с которой царица столь сурово обошлась. Другие же построены на вещественных ошибках, как свидетельство, приписываемое Льву Сапеге, а в действительности принадлежащее его двоюродному брату Андрею – свидетелю без всякого авторитета.[43] В общем, однако, обмен мнений между двумя учеными весьма поучителен: он выдвигает хотя не убедительные доказательства, но все-таки ряд возможностей.
Но почему не дозволено говорить о том, на что можно таким образом намекать?
В 1823 году Карамзин сообщил по тайности своему товарищу по истории М. П. Погодину только что сделанное им открытие, которым он надеялся вскоре, в десятом томе печатавшейся тогда Истории Государства Российского, порадовать своих читателей. Открыто это должно было разрушить установившиеся понятия об убиении царевича Дмитрия по приказанию Годунова. Дело заключалось не в том только, чтобы восстановить доброе имя этого правителя. Над этой задачей Карамзин поработал уже в одном из своих прежних трудов.[44] На этот раз знаменитый историк нашел кое-что получше. Каково же было изумление Погодина, когда, открыв этот том, содержание которого ему так было сообщено, он прочел там… рассказ об убиении царевича по приказание Годунова! Между рукописью, уже приготовленной к печати, и печатным станком вступилось официальное вмешательство и, хотя оно и не изменило личных убеждении историка, по крайней мере заставило переиначить изложение дела.[45]
В 1830 году выступил в свою очередь и Арцыбышев; в «Вестнике Европы»[46] он напечатал статью, в которой, хотя и не утверждал, что Дмитрий пережил 15 мая 1591 года, по крайней мере защищал Годунова против обвинения в убийстве. Статья эта прошла. Но историк задумал передать смысл ее и в своем «Повествовании о России»; труд остался неизданным до смерти автора, и, когда в 1841 году Общество Истории и Древностей занялось его изданием, глава, касающаяся угличского события, была переделана под редакцией одного историка, правда, пользующегося известностью. Это был Устрялов, а между тем раньше он и сам пришел к убеждению если не в непричастности Годунова, то, во всяком случае, в отсутствии доказательств, устанавливающих его виновность.[47]
Но почему и в наше время с официальной точки зрения считается необходимым, чтобы царевич Дмитрий был убит в 1591 году? Потому что в 1606 году сочли необходимым, чтобы юный царевич, в качестве мученика, был причтен к лику святых. Я вполне искренно верю, что каноны всех церквей принуждены сводить с историей свои счеты, которые бывает еще гораздо труднее уладить. Причисление к лику святых всегда подвергалось пересмотру; примеры отмены чествования святых, столь частые в летописях римско-католической церкви со времени знаменитого «упразднителя святых» Жана де Лонуа, встречаются и в истории православной церкви, и даже по отношению к святым, принадлежащим к царствующим домам. Так, в 1745 году было упразднено почитание князя Владимира Ржевского и супруги его княгини Агриппины, установленное церковью в конце семнадцатого века.[48]
В исследуемом случае нет даже и надобности прибегать к такой крайности. Кто был причислен к лику святых в июне 1606 года? Этой почести удостоили младенца, тело которого было найдено в церковном склепе в Угличе с вышитым платком в одной руке и с горстью орешков в другой; останки его, перенесенные в одну из московских церквей, творили чудеса. Именно на эти чудеса, когда подлинность их подтвердилась, указывали как на основную и существенную причину причисления к лику святых. История, не признавая таких уклонений от законов природы, все же может считать их удостоверенными в такой области, которая не подлежит ее ведению, и таким образом устраняются все трудности. Как звали причтенного к святым младенца, к какому роду он принадлежал, это не особенно важно. Его мощи исцеляли больных, и вот это надлежащим образом удостоверенное деяние послужило основанием для канонического постановления компетентных церковных властей; вот почему день празднования святого может остаться в святцах, и нет никакой необходимости, чтобы этот причтенный к лику святых чудотворец отожествлялся с тем царственным младенцем, который 15 мая 1591 года, играя в тычку, поранил себя в припадке эпилепсии.