Шестого декабря митрополит Феогност, с трудом поднявшийся с постели, рукоположил Алексия во епископа владимирского, передав тому доходы и земли, с коих кормился сам, и благословив после своей смерти на митрополию.
В Константинополь загодя отправилась грамота новому патриарху Филофею: «Яко да не поставит иного митрополита в Русь, кроме сего Алексия епископа». Везли грамоту от великого князя владимирского Дементий Давыдович и Юрий Воробьев, а от Феогноста – Артемий Коробьин и гречин Михайло Щербатой. Оба, Семен и митрополит, не пожалели ни казны, ни подарков. С посланцами великого князя владимирского отправлялись десятки слуг, кметей, толмачей, иереев всяких мастей и званий…
Отсылая посольство, Феогност догадывал уже, что видит посланных им в последний раз.
Серебряные метели текут по дорогам страны, засыпают леса. Поля и озера неотличимо равняет белою пеленою. Над землей в черном бескрайнем небе повисла голубая звездная пыль.
Рождественские морозы сковали пути, с гулким треском лопаются бревна в углах домов. Лошади покрыты курчавым инеем. Кажется, и черная смерть отступила перед холодами. Уже не столь много мертвецов по дорогам, ободрились горожане. Святками несколько робких троек проехали по пустынным улицам, промчали и скрылись, испугав сами себя неуместной гульбой.
Зато в храмах – полно народу. И в йордань, что пешали на Москве-реке под Кремником, нынче, невзирая на лютые морозы, люди лезли десятками, выскакивали, ошпаренные ледяным кипятком, крестились:
– Пронеси, Господи!
Всем казалось уже, что мор утихает. По церквам служили благодарственные молебны. Но черная смерть, обманув всех, никуда не ушла. Она только пришипилась, притихла, сожидая весны, первых ранних оттепелей, чтобы стремительно, с новою злобой, обрушить карающий меч на обреченный край.
Симеон отказался покинуть Москву, как ни уговаривали его бояре. Вослед ему и Мария не восхотела отправиться в Воробьево, куда мор, по слухам, не достигал. Маше подходило время родить, дохаживала последний месяц. Тихо было в княжеском терему. Строже, чем обычно, сменялась у ворот стража. Трупы холопов из челядни вытаскивали тайком, ни слова не говоря о том великому князю. Холопки по приказу ключников мыли, скребли, чистили день и ночь. Семейным кметям запрещено было выходить в город, ночевали в молодечной. У всех ворот Кремника стояла двойная сторожа, не пропуская ни странных, ни нищих, – так распорядился сам Алексий. И все-таки, пока не ударили морозы, черная смерть и в Кремнике косила людей.
Вечера Семен по-прежнему коротал с женою. Сидел, уставясь в ничто, отложив бесполезные грамоты. Молчал. Маша вышивала обетный шелковый воздух. Маленький Ваня возился в своей постельке, сопел, сосредоточенно стукал друг о друга глиняных расписных коней. Маша роняла шитье, подолгу глядела на сына светлыми, словно лесные озера, глазами.
– Ехала бы ты в Воробьево! Бают, там и мора нет! Все, почитай, великие боярыни уже там!
– Мор проходит. Тебя не оставлю, Семен! Ты почто сам-то не покидаешь Москвы?
Семен молчит, смотрит потерянным взором на жену и ребенка. Надобно увезти… Быть может, и правда кончается мор?
– Почто сижу? Вон и Вельяминов сидит! Сам трупы собирает по улицам!
– Василий Протасьич – тысяцкой, ему положено! А ты – князь! – отвечает Мария в сотый раз со спокойным неодолимым упрямством. – Что я без тебя? Тута хошь за прислугой слежу!
– Помнишь… В Ветхом завете, когда бог Израилев наслал гибель на ихний народ за нечестье царя Давида, отнявшего жену у Урии, Вирсавию? Жену отнял, а мужа убил! Господь предложил Давиду самому выбрать кару себе, и тот выбрал болезнь! Может быть, это я виновен в черной смерти! И мне ли ныне бежать от нее? Покинуть смердов, страдающих за нечестие князя своего? Быть может, Господь захочет моею смертью остановить мор!
Маша подходит к нему, останавливается, дыша, словно после бега.
– А мы?! Глупый ты! – говорит она грудным, низким голосом. – Разве можно! А я? А он? Ваня! Ванюша! Поди на руки мои! Вот так! Гляди на батьку, на дурака такого! Хочет помереть, хочет оставить нас одних! Хочет такого маленького бросить! Такого хорошенького маленького мальчика! Ну, проси прощенья сейчас же! У сына проси! Поцелуй его! Вот так, вот так, побей, побей батьку своего! Тяни его за бороду, тяни! Пущай не говорит неподобного! Мор по всему миру прошел! А ты один в ответе? Как бы не так!
Семен глядит на нее со стыдливой улыбкой. Его борода еще хранит память маленьких цепких ручек дитяти, а лицо – печать мокрого ротика.
– Проси прощенья! – топнув ногою, говорит жена. – Сейчас же проси!
Она опускает Ваняту в кроватку, поворачивается к Семену лицом, держась за полный живот. Стоит, закусив губы, потом улыбается с облегченною, радостной мукой.
– Скоро уже! Воюет! Тоже не хочет остаться без батьки своего…
Она плачет. Семен стоит рядом и неумело утешает жену. Маша привалилась к нему тяжелою грудью, теплым большим животом, положила голову ему на плечо.
– Не говори такого-то больше, хорошо? – просит она шепотом. – Не говори, не гневи Бога! Видишь, и сын жив, и второй скоро уже… Не гневи! Все уж грехи, что и были, отошли посторонь!
Гулко треснуло в доме. Оба вздрагивают, крепче сжимая объятия переплетенных рук.
– Мороз! – первая понимает Маша.
От печи струит уютное разымчивое тепло. Давеча истопника там, за стеною, стошнило кровью. Смерда вытащили еще живого, отнесли в скудельницу умирать. Князю не сказали о том.
Под высокими спелыми звездами лежит оснеженная, притихшая земля. Серебряные метели текут по улицам, обтекая углы клетей. Ветер гудит, завывает в дымниках. В бессонных храмах день и ночь служат молебны.
Монахи с прикрытыми полотном лицами обходят город. Вот еще один странник, замерзший у самых рогаток, с черными пятнами на лице. Двое ставят носилки в снег. Другие двое крючьями подымают мороженый труп, кладут на носилки, шепча молитвы. Давеча утром один из братьев не поднялся с постели. Нынче его похоронят на монастырском кладбище, где ряды выкопанных по осени ям, прикрытых от снега хворостом, ожидают погибающих черною смертью иноков. В монастырском храме тоже всю ночь напролет читают часы.
– Ну, подымай! – скорее думает, чем говорит старший брат. Второй наклоняет над носилками. Черные отсветы высокими колеблемыми столбами движутся над землей. «Отыди от меня, сатана!» – шепчет он. В голове боль, в глазах плывет и мреет. Чума? Или тяжкая усталь после бессонных ночей? Он разгибает стан, подымает носилки, отяжелевшие в десятки раз, шепчет: «Господи, помози!» И они уходят усталым шагом в ночную тьму, позванивая колокольцем, и серебряный синий снег споро заметает следы.
Третьего февраля у великого князя Семена родился сын, нареченный в святом крещении Семеном, по отцу. Маша, гордая и счастливая, сама кормила младеня. Кормила, и молилась, и плакала, и верила: пронесло лихую беду!
Все еще задували ледяные ветра, но уже ярче и ярче светило солнце, и голос весны, по всем приметам ранней в этом году, вплетался в ледяное неистовство февральских метелей.
В марте ударила оттепель, потекли ручьи, толпы молящихся заполнили церкви – и мор усилился вновь. Можно сколько угодно говорить с осуждением о тогдашних нравах, об опасности скопления больных и здоровых в одном церковном здании, о причащении из одной чаши как вернейшем пути переноса заразы… Но и то следует заметить, что чума, обрушиваясь на край, словно бы движется, словно бы проползает по земле, губя тысячи и оставляя немногих, проходит и уходит, как полая вода в ледоход, и что никакие преграды – до самого недавнего времени – не могли остановить это движение в самом его начале, а в конце, когда черная смерть, словно насытившись трупами, начинает ослабевать, чудесные излечения происходят сами собой, без всякой помощи медицины. Скажем, что и до сих пор не вполне ясны законы распространения чумной заразы, этого ужаса древних народов, меча Господнего, заставлявшего еще древних хеттских царей совершать отчаянные моления в храмах, прося милости у богов погибающему народу своему.
Еще не воротились послы из Царьграда, еще не яснела звезда Алексия, начавшего через год многотрудный свой подвиг совокупления русской земли. Еще снежными озерами были прикрыты поля. Март стоял на дворе, синий март, когда совершилась первая большая беда. Заболел, верно заразившись от молящихся, сам митрополит Феогност.
Феогност почувствовал себя плохо за ранней обедней. Отдыхая на раскладном кожаном стульце сбоку от алтаря, привалясь спиною к каменному столбу храма, он чуял, как стесняет в груди, как раскалывает голову, как жар подымается в членах, и, когда ощутил подступающее удушье, понял, что это – черная смерть.
Он все-таки довел до конца службу, но не вышел с крестом к молящимся, отверг лобызания архимандрита и ушел из собора, ведомый под руки иподьяконами, медленным осторожным шагом, точно слепой.