Почему же все эти столь очевидные истины отскакивали от Ленина, как горох от стены? Почему этот все же недюжинный теоретик марксизма так страстно боролся против ревизионизма, т.е. против жизненной правды социализма? Почему жизненная правда социализма представлялась ему всего только житейскою ложью?
Ответить на этот весьма сложный вопрос нелегко. В несколько фраз своего ответа не соберешь: он возможен только в форме более или менее законченной концепции идейной сущности русской революции. Пока важно лишь выяснить, что есть две формы понимания, Сумасшедшего понимает психиатр, но сумасшедшего понимает и сумасшедший; жулика понимает полицейский, но жулика понимает и жулик. Есть понимание критическое, стоящее как бы вне и над понимаемым предметом, и есть понимание мета критическое, основанное на слиянии с ним.
Для диалектики ленинского отношения к России и социализму характерно и существенно то, что своим, с точки зрения критического понимания, непониманием России он как раз и понимал ее, т.е. отождествлялся с нею. Для успеха его разрушительного дела такое понимание-непонимание, быть может, было единственно возможным.
Догматик и изувер, фанатик и начетчик, раб своего революционного мифа и ненавистник всех «критически мыслящих личностей», он, несмотря на весь свой интернационализм, гораздо органичнее вписывается в духовный пейзаж исторической России, чем многие хорошо понимавшие реальные нужды России общественно-политические деятели. В душе этого вульгарного материалиста и злостного безбожника жило что-то древнерусское, что не только от Стеньки Разина, но быть может, и от протопопа Аввакума. В формальной структуре и эмоциональном тембре его сознания было, как это ни странно сказать, нечто определенно религиозное. Он весь был нелепым марксистским негативом национально-религиозной России. Только этим и объясняется то, что ему удалось слить воедино древнюю тему русской религиозности с современною темою западноевропейского атеизма. В этом все его значение и вся его единственность. Никакой евразийской похвалы в этом признании нет, ибо всё положительное значение Ленина заключается только в том, что в нем до конца раскрылась греховная сторона русской революции: ее Богоотступничество.
Известный немецкий ученый Карл Диль, проделавший большую работу по сопоставлению марксизма и большевизма (он понимает под большевизмом не стихию большевистской революции, а теоретические учения большевиков, т.е. то, что мы выше условились называть ленинизмом), пришел к определенному и, на первый взгляд убедительному выводу, что большевизм, или, по-нашему, ленинизм, в гораздо большей степени напоминает Огюста Бланки, чем Карла Маркса. И действительно, вряд ли возможны сомнения в том, что ленинская интерпретация Маркса созвучна разве только «Коммунистическому манифесту» и очень далека от гораздо более углубленных и охлажденных позиций «Капитала».
В «Коммунистическом манифесте» Маркс, правда, страстно защищал самую энергичную революционную тактику, но, во-первых, он защищал ее юношей, еще не изжившим своего революционного «Sturm und Drang»'а; во вторых, в годы, когда мир, как электричеством, был заряжен революционной энергией, всеобщее же избирательное право не было ещё завоевано даже и наиболее передовыми странами Европы.
С годами, пережив чартизм, февральскую революцию и опыт коммуны, Маркс, как известно, отошел от боевых позиций «Коммунистического манифеста». Не отказываясь начисто ни от агрессивной революционной тактики, ни от террора, ни от идеи диктатуры пролетариата, он с годами все настойчивее подчеркивал мысль, что «время революций, осуществляемых небольшими кучками революционеров во главе бессознательных масс», отошло в прошлое, что по щучьему велению революции не сделаешь, что успешная революция предполагает наличие в стране хорошо организованного пролетариата, представляющего собою большую экономическую, политическую силу. В своей работе «Revolution und Kontre-Revolution in Deutschland» он также утверждает, что революционный опыт 1848—49 гг. вполне подтвердил теоретический вывод: рабочий класс, призванный уничтожить систему рабства, может прийти к власти, лишь отрешив от власти мелкобуржуазную демократию. Вдумываясь в судьбы Франции, он опять-таки высказывает мысль, что в такой аграрной и мелкобуржуазной стране, как Франция, шансы социальной революции стоят весьма низко, что социальная революция должна будет начаться скорее всего в Англии, в которой пролетариат играет весьма значительную роль.
Особенно энергично протестует Диль против большевицких попыток оправдать свою демагогию ссылками на Марксово учение о диктатуре пролетариата. По справедливому мнению немецкого ученого, идея диктатуры, во-первых, вообще не занимает центрального места в системе Маркса, а, во-вторых, означает для Маркса и марксистов нечто совсем иное, чем для Ленина и его сотеоретиков. Разница чисто внешне выражается уже в том, что самый термин «диктатура пролетариата», которым решительно пестрят размышления Ленина и советская пресса, встречается во всех писаниях Маркса и Энгельса вместе, по подсчету того же Диля, не более чем с полдюжины раз. Но важен, конечно, не этот внешний факт, а то внутреннее расхождение между марксизмом и ленинизмом, которое стоит за ним. Важно то, что Марксу диктатура никогда не представлялась некою особою, по существу, противоположною демократии, политическою формою, а всегда только временным переходным состоянием, необходимым не в целях окончательной отмены демократии, а, наоборот, в целях замены лицемерного псевдо-демократизма капиталистического общества подлинною, т.е. связанной с социализмом демократией.
Не меньше расхождение между Лениным и Марксом и по другому вопросу, по вопросу «об искусстве восстания». Верно, что несмотря на то, что Маркс всегда считал своею главною заслугой подведение научного фундамента под идеи утопического социализма, он все же никогда не отрицал и значения интуитивно творческого момента в процессе революционной борьбы, никогда не отрицал, если можно так выразиться, революционного художества. Но, в отличие от Ленина, он всегда понимал, что искусством в революции может определяться только тактика отдельного боя, весь же стратегический замысел революционной кампании должен прочно покоиться на основе строго научного анализа социально-экономической обстановки борьбы. Теоретически, на словах, Ленин это тоже всегда утверждал, но на деле, в борьбе, всегда забывал. Осуществленное им «Развитие социализма от науки к действию» (заглавие работы Радека) было не только продолжением развития социализма «От утопии к науке» (заглавие работы Энгельса), но и возвратом социализма к позициям антинаучного утопизма.
Доказывать правильность этого положения входит в задачу настоящего очерка. Что Россия 17-го года не была готова к превращению в страну стопроцентного социализма, доказано для всякого, имеющего глаза, всем развитием большевицкого хозяйства, всё определённее возвращающегося к позициям примитивного капитализма. Изначальный бросок Ленина был, конечно, явно демагогической попыткой совлечения России с пути предстоящего ей закономерного хозяйственно-производственного развития и превращения её в передовую социалистическую страну диктаторской волею инициативного меньшинства. Все это вещи совершенно очевидные, и потому Диль вполне прав, утверждая, что тактика Ленина по всему своему духу гораздо ближе заговорщику Бланки, чем экономисту Марксу. И действительно, характеристика, которую Энгельс дает Бланки без малейшего изменения применима и к Ленину. Как и Бланки, Ленин был в своей политической деятельности прежде всего «человеком дела», верившим в то, что небольшое, но хорошо организованное меньшинство, готовое в надлежащую минуту на всяческий риск, способно несколькими удачами увлечь за собою массы и тем осуществить победоносную революцию. Не может быть сомнения, что октябрьская революция была осуществлена по этому рецепту: не пролетариатом, как наиболее организованным и сильным классом России, а кучкою интеллигентов-марксистов и пролетариев-интеллигентов; что она была осуществлена не столько в интересах всего пролетариата, сколько от имени пролетариата и с точки зрения пролетарской идеологии. Результат получился тоже вполне бланкистский: «старое общество разрушено дотла», «расчищено поле для построения жизни на совершенно новых основах».
Думаю, что более подробный анализ взаимоотношений между Огюстом Бланки и Владимиром Лениным мог бы ещё во многом подтвердить правильность дилевского положения; и все же это положение по существу неверно, и главное — совершенно неинтересно.
Всю жизнь изучавший Маркса и ощущавший себя марксистом Ленин не был ни бланкистом, ни даже утопистом, а всего только (это «всего только» — очень много) русским марксистом. То, что Дилю представляется в Ленине бланкизмом, есть в сущности не что иное, как претворение марксизма в душе типично русского марксиста-революционера. С точки зрения научных элементов марксизма, дело Ленина было задумано, конечно, совершенно утопично, но в том-то и дело, что ставка на утопизм отнюдь не была в России утопизмом и надо отдать справедливость Ленину, что при всем своем утопизме он был весьма расчетливым и трезвым политиком. И это не противоречие, наоборот: ничего более утопичного, ирреального и фантастического, чем положение в основу русской революции подлинно научного духа марксизма, нельзя было бы вообще придумать; положение же в ее основу совершенно фантастической веры в догму марксизма было делом вполне реальным, ибо Россия никогда не жила наукой, а всегда жила догмой; ведь даже и философия в России была, как то было мною показано в предыдущем очерке, не критической, а догматической.