— Их немцы уценили в десять раз.
— В десять раз больше дадим.
— Я сам прохарчусь. Матери с Манькой помогите. В грабиловку все полные хаты натаскали, а мы только быка пригнали.
— Ну, час добрый! — Михей крепко расцеловал парнишку.
Колька ушел. Из-за куста крыжовника вышла краснокудрая девушка, казавшаяся семнадцатилетней, хотя была старше.
— Ты откуда тут? — спросил Михей.
— Не через калитку же к вам теперь ходить. Я все слышала. Надо ставить фонарь. Оружие у вас есть? Давайте мне.
— Только осторожнее, Крастерра. Ульяна моя слыхала, что ты перед немецким танком с плакатом встала. Кто ж так делает — лоб подставляет? Вот тебе мой кольт. Задачу поняла — действуй…
Крастерра, дочь Васнецова и Горепекиной, выросла в детдоме. В детстве она, как и большинство ее сверстников, мечтала стать актрисой, летчицей, геологом или, на худой случай, капитаном дальнего плаванья на корабле, плавающем в тропических морях. Из детдома ее выпустили в шестнадцать лет медсестрой. Она приехала в станицу, с матерью не ужилась, сняла комнату и пошла работать в санаторий.
Возвращаясь от Михея, думала, что борьба будет тяжелая, опасная и, может быть, не все бойцы попадут в герои. Но воевать надо всем. И особенно ей, дочери чекиста, который и имя ей дал бойцовское — Красный Террор.
После бесед с молодыми Михею полегчало — есть еще порох в пороховницах! С одним костылем бредет к беседке, обросшей виноградом. Решил резать кисти и давить вино — назло всем бедам! В калитку настойчиво постучали. «Начинается!» Взял себя в руки, прошел мимо пустой собачьей будки с цепью, открыл.
Немецкий офицер. Кирпично-желтое, с порченой кожей лицо знакомо, но кто? Линейка из стансовета? Кучер в черкеске, бородач.
Офицер заговорил, гакая по-станичному:
— Здорово, Михей, вот и я, помнишь?
— Нет.
— Закоммунарился, станичников не узнаешь, принимай гостя, ставь хлеб-соль.
— Незваный гость хуже татарина.
— В одной сотне служили, бабу одну делили…
— Глухов, Алешка.
— Он самый.
— Живучий ты.
— Да как и ты — казак!
— В немецкой сбруе!
— Полегче, я офицер райха!
Алешка боком оттеснил хозяина, прошел во двор, увидел Ульяну, обтер рукавом мундира губы, полез целоваться с венчанной женой.
— Велик бог, Ульянушка, вот и возвернулся я на радость станичникам, как жила, как мужа ждала, а я тебе подарочек заготовил!
— Алексей Силантьевич, зачем вы? — побелела Ульяна.
— По делу я… Ну, чего стала, как колода, накрывай стол, корми гостя — или мало пограбили станицу при Советах да при кадетах?
Перепуганная Ульяна тронула Михея за рукав — молчи, ради бога, не стреляет, и то хорошо!
Кучер Глухова, Митрофан Горепекин, подошел к Ивану, вернувшемуся с голубями в сетке. Подразнил голубя пальцем, полюбовался индюками павлиньей расцветки, стал надвигаться на самого большого, топыря руки.
— Но, но, не балуй! — загородил индюка Иван.
Митрофан до крайности удивился такому нахальству, но тут загудел танк крокодильего цвета, прополз метра три, свалил облепленное желто-медовыми грушами дерево, замолчал, улегся.
В виноградной беседке Ульяна со страху поставила «гостю» бутылку домашнего вина и стакан.
— А Михею посуду? — осведомился «гость».
— Он не пьет, чуть дышит, — ответила Ульяна. Мелко дрожат на пальцах камни.
— Во как упился при коммунизме! — удивился Алешка и подтолкнул хозяина к лавке. — Садись, Есаулов, время терпит. — Выпил, крякнул, зажевал виноградом и, повторил — сразу не раскушал. Рассказал о французских национальных погребах, где довелось ему мочить усы с немецким саперным батальоном. Не меняя тона, спросил: — Чего не отступил, Михей?
— Тебя это не касается! — нахмурился секретарь, уже отрешившийся от жизни.
— Савана Гарцева ты порешил? Ты. Видишь, винцо попиваешь, а Саван тоже выпить любил, да через тебя пьет могильную жижу.
— Идите, Алексей Силантьевич, с богом, — слезно просит Ульяна. Видите, Михей Васильевич на ладан дышит, он ведь уже на пенсии был.
— Не был — не принищивайся! — твердо сказал Михей. — Кончай, Алешка, твоя сила. Вот сердце, бей.
— Эге! — засмеялся-задребезжал Глухов. — За Аксененкина-дурачка принимаешь. Не гадал, что так обидишь. Дешево хочешь расплатиться за станичную кровь. Ладно. Пора и честь знать. Покедова, любезная хозяюшка, спаси Христос за хлеб-соль. — Алешка степенно откланялся, пошел к калитке, строго глянул на Митрофана, что тащил на линейку двух здоровенных серых индюков с открученными головами. Потом «немец» остановился и, словно вспомнив нечто пустяшное, досадуя на память, сказал: — Михеюшка, мил человек, зайди вечерком на час в правление, ишо погутарим, отгости визит. А хочешь, полежи опосля обеда, приди утречком.
— Нечего мне делать там, решайте тут.
— Ишь, и виноградник насадил, а наши семьи вырубил. Время твое истекло. Придешь к десяти часам по берлинскому времени, в седьмую комнату — твой кабинет, кажется, когда ты атаманил. Я тебе и Маркса пока не снял — сам снимешь.
— Не приду.
— Придешь как миленький. Не придешь — приведут, плетью пригонят. Ты теперь нижний чин с мокрым хвостом. Мы тебя из казаков в жида выкрестим.
— А ты кто?
— Станичный атаман, волей бога вернувшийся в родные края для наведения порядка. Стань прямей — с тобой говорит атаман!
— Опоздал ты, атаман, на час из могилы вышел, и то опоздал, — насадил я уже свой виноградник, не вырубить, не выкорчевать, Подкумок вспять не потечет!
— Потек! Я бы тебя сразу повесил, да скажи спасибо, генерал Арбелин мудрит! — брызгал слюной атаман, наливаясь гневом, и, боясь в себе этого, поспешил со двора, бросил слово Митрофану, и кони понесли линейку, поблескивающую красным лаком крыльев.
Михей положил руки на стол и задумался. Потом передвинул руки — за солнцем. Иван виновато успокаивал индюков. Танкисты наконец наелись и уехали, вспенив живой текучий изумруд реки танками-крокодилами, — вспомнил Михей виденных лишь на картинках чудовищ. Смотреть на танки было так же ужасно и омерзительно, как если бы он действительно летним утром пришел к светлой речке и на мелководье увидел пятиметровых нильских крокодилов с кровавыми пастями и глазами, в которых навек окостенело тупое и сонное бешенство мезозойской эры.
К воротам подкатила серая квадратная машина — еще «гости». Генерал-лейтенант в белой черкеске, с дорогим оружием, два ординарца. Этого Михей признал сразу — князь Арбелин, бывший станичный патрон, с дряхлыми, седыми патлами волос в густой перхоти.
Престарелый князь занимался пропагандой среди жителей оккупированных территорий, он-то и проводил «политику дружбы», уверяя немецкое командование, что Кавказ весь выйдет с хлебом-солью навстречу гитлеровцам. Узнав, что в станице находится больной секретарь горкома партии, старый дипломат подумал, что, оставаясь, секретарь на что-то рассчитывал, и решил попробовать привлечь его — такой авторитет будет полезен весьма. Столь мелким для генеральского чина делом Арбелин обязан был личному знакомству с братьями Есауловыми и привязанностью к станице, где до революции подолгу живал, ценя целебные струи знаменитых источников, излечивающих его застарелый гастрит. Правда, он путал сейчас братьев и не мог толком сказать, какой из них сильно потрепал его офицерский полк в двадцатом году, а какой сражался в этом полку. Трудно представить, чтобы белогвардеец стал секретарем горкома, однако и это возможно. Помнится, и на службе у него были Есауловы, и оба запомнились как лучшие. Генерал пришел с оливковой ветвью:
— Кавалер Есаулов! Я предупредил полицию, атамана, гестапо, чтобы вас не трогали. Вы были примерным казаком его императорского величества, помню, как представлял вас к наградам, и ценю ваши прошлые заслуги перед отечеством…
— У меня одни заслуги — перед революцией…
— Можете не продолжать, — присел генерал в беседке. — В нынешней обстановке вполне допустим переход из одного лагеря в другой, ибо возможны ошибки, заблуждения. Вот, кстати, идеи! Я уж насмотрелся на людей, готовых подставить лоб за идею. А ведь это нелепо — ведь лоб и порождает идеи, он драгоценнее идеи, а абсолюта не дано. Как старший по возрасту скажу: я менял идеи — в лоб мой, как видите, цел. Взгляните сюда, вот перстень, генерал выставил палец, — смотрите, блеск камня зеленый, теперь — желтый, а под этим листом — багровый. Видите, сколько блеска, а камень один, притом драгоценный. Если камень вообразит, что он только красный, ему придется прекратить движение, по существу, погибнуть, застыть. Это вино? Спасибо, я выпью. Я вам, кажется, дарил шашку, интересно, где она?
— В музее.
— Маркс прав: материя первична, все остальное производное от материи, и наши лбы, как этот камень, материальны. Я сам идейный человек, я защищал свою идею с оружием в руках и после разгрома Деникина, сукина сына и дурака. Пламя войны погасили тогда в казачьей крови. Я скрылся, меня спасла личная, как говорят, отвага и российская непроходимая глупость. Я затерялся в недрах бумажного — идейного отношения к людям, а неграмотные дикари всегда с почтением взирали на казенные бумаги с гербовыми печатями…