Естественно возникает вопрос: знали ли Рюриковичи о своих родственниках в Латвии и, если знали, как к этому относились? Трудно сказать определенно, но, судя по всему, какие-то известия к русским князьям об этом доходили. На это указывает существование на Руси закона, о котором упоминается в скандинавских сагах: «В Гардарики было законом, что люди, которые были конунгами по рождению, не могли оставаться в стране без разрешения конунга»{116}. Поскольку под последним имеется в виду Владимир Святославич, становится понятно, что незаконорожденный сын великого Святослава, по всей видимости, опасался появления в стране других претендентов на его престол. С другой стороны, знали о них на Руси и другие осведомленные люди. В этом свете весьма интересно сообщение Иоакимовской летописи, что, получив от «весчунов» пророчества о происхождении наследника «от ложесн его», дед Рюрика в первую очередь направляет посольство в Восточную Прибалтику: «Но Гостомысл не ят сему веры, зане стар бе и жены его не раждаху, посла паки в Зимеголы (В.Н. Татищев в комментарии к этому месту предположил, что имелась в виду Курляндия. — М.С.) к весчунам вопросити, и ти реша, яко имать наследовати от своих ему»{117}. И именно после этого новгородскому старейшине снится вещий сон, на основании которого он и дает своим соплеменникам совет приглашать на княжение сыновей своей средней дочери. Весьма вероятно, что именно «весчуны» Прибалтийской Руси, граничащей с куршами, и подсказали Гостомыслу, кого именно из их княжеского рода следует призывать восточным славянам. Спустя столетия после описываемых событий Адам Бременский в XI в. вновь фиксирует тесные религиозные связи русских, которых он именует греками по причине принятия христианства из Греции, именно с этим же регионом: «В глубине (моря) есть и другие (острова), которые подчиняются власти шведов. Самым большим из них, пожалуй, является Курланд, который имеет восемь дней пути. (Там обитает) очень жестокое племя, которого все избегают из-за его склонности к чрезмерному почитанию идолов. Там очень много золота, великолепные кони. Во всех домах — полно волхвов, авгуров и некромантов, (которые даже ходят в монашеских одеждах). За оракулами туда обращаются со всего света, особенно испанцы и греки»{118}.
Не исчезла память о прибалтийских «родственниках» Рюриковичей и впоследствии. Так, в былинах сын Ильи Муромца называется Подсокольничком. Такое наименование достаточно необычно по двум причинам. Во-первых, все остальные богатыри в былинах зовутся по имени. Во-вторых, с соколом былины устойчиво связывают именно представителей Рюриковичей: именно в эту птицу оборачиваются былинные Вольга и Волх Всеславьевич, историческими прототипами которых были сын Святослава Олег и Всеслав Полоцкий. Таким образом, имя Подсокольник указывает на какую-то связь его носителя с родом Рюриковичей. Со стороны отца в окончательной версии текста подобное родство исключается: сказителям былин было хорошо известно, что Илья Муромец был крестьянский сын из деревни Карачарово. Методом исключения получается, что с Рюриковичами как-то связана жена главного былинного богатыря. Сведения о ней в эпосе достаточно скудны, и в былинах она обычно называется Златыгорка, Семигорка, Сиверьянична, царевна лотарыненко, Латымирка или Латыгорка. Что касается последнего варианта, то еще А. Марков связал его с названием прибалтийского племени латгалов, называемых русскими летописями «летьгола» и «латыгола»{119}. Имя Сиверьянична указывает на север, что подтверждается указанием некоторых былин на то, что богатырка живет «в стороне северной», причем в ряде случаев в качестве место ее обитания указываются «западные страны, Золотая Орда» и «море студеное, камешек серый». Хоть былинная локализация и расплывчата, однако в целом она указывает на север или запад, а также на морское побережье. Что касается первого варианта имени, то, помимо чисто фольклорных мотивов, отметим, что в Латвии также известны предания о Денежной горке в Серене и Денежной горе у Смилтене{120}. Таким образом, создатели и хранители былин, изначально связанные с волхвами, через этот поэтический образ отмечали наличие каких-то родственников русской княжеской династии именно на территории Латвии.
Хоть приведенные выше данные и носят неизбежно фрагментарный характер, однако собранных фактов достаточно, чтобы сделать выводы о языке Прибалтийской Руси, основных контурах ее истории и религиозных представлениях. Что касается первого вопроса, то мы можем констатировать, что древнейшие из известных нам русов, о которых мы можем сказать что-либо определенное, говорили на славянском языке. Об этом однозначно говорят лингвистические данные: славянская гидронимия и топонимика Западной Прибалтики, причем, как отметил В.Ф. Дамбе, иногда она ближе даже к западнославянской; само славянское происхождение названия куршей, отмеченных в качестве соседей Прибалтийской Руси уже при первом упоминании о ней Саксоном Грамматиком. Об этом же говорит и приведенный выше странный на первый взгляд факт, что германцы заимствовали у славян слово ладья, а не наоборот. Очевидно, что название ладьи было заимствовано германцами явно не в эпоху викингов, когда их собственные суда бороздили моря вокруг всей Европы и даже доплывали до Америки. Вряд ли это был рубеж нашей эры, когда, согласно Тациту, свеоны имели свой собственный флот на Балтике. Поскольку лингвисты датируют славяно-германские контакты V–III вв. до н.э.{121}, то, по всей видимости, заимствование интересующего нас слова произошло примерно в этот период. Однако ни письменные источники, ни археологические данные не позволяют однозначно говорить о широком распространении мореплавания у славян в это время. Поскольку Саксон Грамматик с самого начала описывает прибалтийских русов именно как морской народ, имеющий достаточно большой флот, о котором он неоднократно упоминает на страницах своей хроники, наиболее естественно предположить, что слово ладья попало в германские языки именно из языка Прибалтийской Руси.
О славянстве последней свидетельствуют и весьма ранние заимствования из славянского в прибалтийско-финские языки. Как установил профессор К. Вилкуне, славянские элементы были заимствованы финно-угорским населением Прибалтики из двух разных областей и в разные периоды. Более ранние западнославянские заимствования вошли в основном в ливский и эстонский языки, а также юго-западный диалект финского языка, а более поздние восточнославянские заимствования встречаются в восточных диалектах эстонского и финского языков. Последняя группа заимствований датируется приблизительно VI в. н.э., что же касается первой группы, то К. Вилкуне считал, что эти слова попали в прибалтийско-финские языки одновременно с заимствованиями из германского, которые он датировал серединой I тыс. до н.э. С его выводами согласны и эстонские лингвисты: «Существуют некоторые славянские заимствования, которые являются весьма ранними, так как восходят к очень древним славянским исходным формам. К таким словам относится, например, эст. ike, “иго” (фин. ies, род. ikeen), эст. hirs, “жердь” (фин. hirsi, “бревно”), эст. koonal, “кудель” (фин. kuontale), южноэстонское lihits, “ложка”. Эти слова указывают на то, что между славянами и прибалтийскими финно-уграми имелись связи уже в то время, когда славянские языки были еще весьма близки к общему языку-основе, от которого они произошли. Эти первые соприкосновения имели место уже в последние века до н.э., т.е. еще до того, когда š в прибалтийско-финском языке-основе перешло в h и сочетание ti изменилось в si (cp. hirs<hirsi<hirti, чему в русском языке соответствует жердь, в древнерусском жьрдь, и luhits <льжьца>). Таким образом, эти соприкосновения являются даже более ранними, чем соприкосновения с германцами. На основании археологических данных мы знаем, однако, что восточные славяне в это время еще не жили в непосредственном соседстве с прибалтийскими финно-уграми»{122}. Археолог Х.А. Моора со своей стороны уточняет ряд древнейших заимствований в эстонский язык из славянского: «Кроме ike заимствовано kimalune, “шмель”, und, “уда”, koonal, “кудель”, sund, “принуждение”, uba, “боб”, ait, “клеть”. (…) Из упомянутых заимствований особый интерес представляет собой слово ike, “ярмо”, которое, судя по фонетическим признакам, вошло в прибалтийско-финские языки в период существования общеславянской речи, очевидно, в последнем тысячелетии до н.э. Это слово и некоторые другие заимствования западнославянских названий частей воловьей упряжи показывает, что характерное для ливов, эстонцев и юго-западных финнов использование волов в качестве тягловой силы получило свое начало уже в это раннее время»{123}. Современные археологические находки указывают на достаточно раннее появление данного явления в этом регионе: «Находки каменных лемехов и особенно следы пахоты указывают на появление пашенного земледелия в Восточной Прибалтике уже в середине эпохи бронзы»{124}. Кроме того, лингвисты также отмечают отчетливое влияние праславянского языка на германский в том числе и в земледельческой сфере: malta, «солод» (< праслав. molto), ploga, «плуг» (<праслав. plugъ), tila, «обработанная земля» (<праслав. tьlo){125}. Славяно-германские контакты, во время которых были заимствованы эти термины, датируются V–III вв. до н.э., то есть примерно в то же время, когда земледельческая терминология была заимствована у славян финно-уграми. С заимствованием финно-уграми из славянского языка названия боба следует сопоставить и Бавновию, буквально Бобовый остров, который Плиний Старший упоминает на Балтике. Это говорит о том, что данное заимствование произошло не позднее I в. н.э.