24 июня утром пошли мы к Гассан-Кале, древней крепости, накануне занятой князем Бековичем. Она была в пятнадцати верстах от места нашего ночлега. Длинные переходы утомили меня. Я надеялся отдохнуть, но вышло иначе.
Перед выступлением конницы явились в наш лагерь армяне, живущие в горах, требуя защиты от турок, которые три дня тому назад отогнали их скот. Полковник Анреп (командир уланского полка), не разобрав, чего они хотели, вообразил, что турецкий отряд находится в горах, и с одним эскадроном уланского полка поскакал в сторону, дав знать Раевскому, что три тысячи турок находятся в горах. Раевский отправился вслед за ним, чтобы подкрепить его в случае опасности. Я считал себя прикомандированным к Нижегородскому полку и с великой досадой поскакал на освобождение армян. Проехав верст двадцать, въехали мы в деревню и увидели несколько отставших улан, которые, спешась, с обнаженными саблями преследовали несколько кур. Здесь один из поселян растолковал Раевскому, что дело шло о трех тысячах волов, три дня назад отогнанных турками и которых весьма легко будет догнать дня через два. Раевский приказал уланам прекратить преследование кур и послал полковнику Анрепу повеление воротиться. Мы поехали обратно и, выбравшись из гор, прибыли под Гассан-Кале. Но таким образом дали мы сорок верст крюку, чтобы спасти жизнь нескольким армянским курам, что вовсе не казалось мне забавным”.
Две знаменитые битвы и взятие Гассан-кале решили, как известно, судьбу Арзерума. 27 июля город сдался. Пушкин отправился в город вместе с Раевским. “Турки,– говорит он,– с плоских кровель своих угрюмо смотрели на нас, армяне шумно толпились в тесных улицах; их мальчики бежали перед нашими лошадьми, крестясь и повторяя: “Христианин! Христианин!” Мы подъехали к крепости, куда входила наша артиллерия. Пробыв в городе часа два, я возвратился в лагерь. Сераскир и четверо пашей, взятые в плен, находились уже тут. Один из пашей, сухощавый старичок, ужасный хлопотун, с живостью говорил нашим генералам. Увидев меня во фраке, он спросил, кто я таков. П. дал мне титул поэта. Паша сложил руки на груди и поклонился мне, сказав через переводчика: “Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт – брат дервишу. Он не имеет ни отечества, ни благ земных, и между тем, как мы, бедные, заботимся о славе, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли, и ему поклоняются”.
Восточное приветствие паши всем нам очень полюбилось. Я пошел взглянуть на сераскира. При входе в его палатку встретил я его любимого пажа, черноглазого мальчика, лет четырнадцати, в богатой арнаутской одежде. Сераскир, седой старик, наружности самой обыкновенной, сидел в глубоком унынии. Около него была толпа наших офицеров. Выходя из его палатки, увидел я молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиной в руках и с мехом за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был “брат мой”, дервиш, пришедший приветствовать победителей. Его насилу отогнали”.
В Арзеруме Пушкин жил в сераскирском дворце, в комнатах, где помещался гарем. Дворец казался разграбленным. Сераскир, предполагая бежать, вывез из него все, что только мог: диваны были ободраны, ковры сняты. Тем не менее дворец представлял собой картину вечно оживленную, и там, где угрюмый паша молчаливо курил посреди своих жен и отроков, там его победитель получал донесения о победах своих генералов, раздавал пашалыки, разговаривал о новых романах.
С падением Арзерума война казалась оконченной, и Пушкин стал собираться в обратный путь. “19 июля,– говорит он,– пришел я проститься с графом Паскевичем и нашел его в сильном огорчении. Получено было известие, что генерал Бурцев был убит под Бейбуртом. Жаль было храброго Бурцева; но это происшествие могло быть печально и для всего нашего малочисленного войска, зашедшего глубоко в чужую землю и окруженного неприязненными народами, готовыми восстать при слухе о первой неудаче. Итак, война возобновилась. Граф предлагал мне быть свидетелем дальнейших предприятий, но я спешил в Россию... Граф подарил мне на память турецкую саблю. Она хранится у меня памятником моего странствования во след блестящего героя по завоеванным пустыням Армении. В тот же день я оставил Арзерум”.
Нельзя умолчать, однако, что есть и другое свидетельство одного современника, который говорит, что Пушкин не совсем по своей охоте должен был оставить Армению. Потокский рассказывает, что поводом к этому послужили постоянные сношения Пушкина с декабристами, которых в армии Паскевича было немало и которые, в большинстве, были его лицейскими товарищами. В Арзеруме фельдмаршал позвал его к себе и сказал: “Мне жаль вас, Пушкин; жизнь ваша дорога для России, а здесь вам делать нечего; советую вам уехать обратно из армии, и я уже велел приготовить для вас благонадежный конвой”. Пушкин порывисто поклонился и выбежал из палатки. В тот же день он отправился в Гумры”.
Сам Пушкин, по возвращении в Тифлис, на вопрос одного знакомого, отчего он так скоро возвратился из армии, отвечал с обычной живостью: “Мне надоело ходить на помочах у Паскевича. Я хотел воспеть геройские подвиги наших молодцов-кавказцев – это славная часть нашей родной эпопеи; но он меня не понял и постарался выпроводить из армии. Вот я и приехал”.
Плодом поездки его на Кавка? явилась поэма “Галуб”; она навеяна на него мрачными развалинами исторического Татартуба, придорожным могильными памятниками, оставленными “хищным внукам в память хищных предков”, и уже более близким знакомством с бытом и характером горцев. Зато и какая громадная разница между “Кавказским пленником” и “Галубом” – словно в разные эпохи и разными поэтами написаны обе эти поэмы, так широко и плодотворно развернулся в это десятилетие творческий гений Пушкина.
Чтобы судить о верности передаваемых им картин, припомним, как Пушкин описывает, например, в своем путевом журнале осетинские похороны, которых ему довелось быть случайным свидетелем. “Около сакли,– говорит он,– толпился народ; на дворе стояла арба, запряженная двумя волами. Родственники и друзья умершего съезжались со всех сторон и с громким плачем шли в саклю, ударяя себя кулаками в лоб; женщины стояли смирно. Мертвеца вынесли на бурке, положили его на арбу. Один из гостей взял ружье покойного, сдул с полки порох и положил его подле тела. Волы тронулись. Гости поехали следом; тело должно было быть похоронено верстах в тридцати от аула”...
Теперь посмотрите, как эта характерная сцена, произведшая на Пушкина глубокое впечатление, воспроизведена им в его “Галубе”:
Не для бесед и ликований,
Не для кровавых совещаний,
Не для расспросов кунака,
Не для разбойничьей потехи
Так рано съехались адехи
На двор Галуба-старика.
В нежданной встрече сын Галуба
Рукой завистника убит
Вблизи развалин Татартуба.
В родимой сакле он лежит.
Обряд творится погребальный,
Звучит уныло песнь муллы.
В арбу впряженные волы
Стоят пред саклею печальной.
Двор полон тесною толпой.
Подъемлют гости скорбный вой
И с плачем бьют в нагрудны брони,
И, внемля шум небоевой,
Мятутся спутанные кони.
Все ждут. Из сакли наконец
Выходит между жен отец.
Два узденя за ним выносят
На бурке хладный труп. Толпу
По сторонам раздаться просят.
Слагают тело на арбу.
И с ним кладут снаряд воинский:
Не разряженную пищаль,
Колчан и лук, кинжал грузинский
И шашки крестовую сталь, [30]
Чтобы крепка была могила,
Где храбрый ляжет почивать,
Чтоб мог на зов он Азраила
Исправным воином восстать.
В дорогу шествие готово,
И тронулась арба. За ней
Адехи следуют сурово,
Смиряя молча пыл коней...
Уж потухал закат огнистый,
Златя нагорные скалы,
Когда долины каменистой
Достигли тихие волы.
В долине той враждою жадной
Сражен наездник молодой,
Там ныне в тень могилы хладной
Он ляжет, бледный и немой...
К числу стихотворений, навеянных на поэта Кавказом, следует отнести также “Подражание Корану”, так грандиозно передающее дух ислама и красоты арабской поэзии; подражание Анакреону – “Кобылица молодая, честь кавказского тавра”; подражание Гафизу.– “Не пленяйся бранной славой, о красавец молодой”; лирические произведения – как, например, “Кавказ”, “Монастырь на Казбеке”, “Обвал” и, наконец, полные глубокой задушевности стихи:
На холмы Грузии легла ночная тень,
Шумит Арагва предо мною...
Или:
Не пой, красавица, при мне
Ты песен Грузии печальной,
Напоминают мне оне
Другую жизнь и берег дальный...
и несколько других, как например “Был и я среди донцов, гнал и я османов шайку”, навеянных случаем, встречей, минутной вспышкой вдохновения.
Из Тифлиса Пушкин ехал в сопровождении донских казаков, отслуживших очередь и возвращавшихся на родину, и потом, когда предстали перед ним широкие степи Дона и величавый образ казачьего народа, вечно готового к битвам, он вспомнил своих старых соратников, и это настроение поэта вылилось в художественном произведении: