Февральская революция, Октябрьский переворот и «дополнительная революция» обусловили разрушение Российской империи, затянувшуюся на десятилетия кровавую вакханалию владычества «чуда-партии»…
Иначе, но все-таки именно это и прозревал в снежном вихре, обрушившемся на улицы Петрограда, Александр Блок.
Увидевшему все уже не будет возврата, и если парадоксы материальной жизни стремятся разрушить духовную логику или, по крайней мере, смутить ясность, то поэтическое бытие устраняет эти несообразности — после «Двенадцати», после пройденной улицы дополнительной революции Блок и не писал ничего стихами…
«Под широким стеклянным куполом Таврического дворца в этот ясный, морозный январский день с раннего утра оживленно суетились люди. Моисей Соломонович Урицкий, невысокий, бритый, с добрыми глазами, поправляя спадающее с носа пенсне с длинным заправленным за ухо черным шнурком и переваливаясь с боку на бок, неторопливо ходил по длинным коридорам и светлым залам дворца, хриплым голосом отдавая последние приказы.
Через железную калитку, возле которой проверяет билеты отряд моряков в черных бушлатах, окаймленных крест-накрест пулеметными лентами, я вхожу в погребенный под сугробами снега небольшой сквер Таврического дворца…»{36}
Это воспоминания Федора Раскольникова — другого героя того памятного для России дня, 5 января 1918 года…
Учредительное собрание должен был открыть старейший депутат земец С.П. Шевцов, но тридцатитрехлетний Я.М. Свердлов буквально вырвал у него колокольчик и, завладев трибуной, произвел «большевистское переоткрытие Собрания». Разумеется, одной только наглостью Якова Михайловича, так лихо подзаработавшего на «ревизии стальных ящиков», этот отвратительный инцидент объяснить нельзя. Совершенно очевидно, что он был частью большевистского сценария.
«Вся процедура открытия и выборов президиума Учредительного собрания носила шутовской, несерьезный характер, — вспоминал П.Е. Дыбенко. — Осыпали друг друга остротами, заполняли пикировкой праздное время. Для общего смеха и увеселения окарауливающих матросов мною была послана в президиум Учредилки записка с предложением избрать Керенского и Корнилова секретарями. Чернов на это только руками развел и несколько умиленно заявил: “Ведь Корнилова и Керенского здесь нет”.
Президиум выбран. Чернов в полуторачасовой речи излил все горести и обиды, нанесенные большевиками многострадальной демократии. Выступают и другие живые тени канувшего в вечность Временного правительства. Около часа ночи большевики покидают Учредительное собрание. Левые эсеры еще остаются».
«Конечно, — признавался потом В.И. Ленин, — было очень рискованно с нашей стороны, что мы не отложили созыва. Очень, очень неосторожно. Но в конце концов, вышло лучше. Разгон Учредительного собрания Советской властью есть полная и открытая ликвидация формальной демократии во имя революционной диктатуры. Теперь урок будет твердый».
Приводя эти слова Ленина, Л.Д. Троцкий добавил:
«Так теоретическое обобщение шло рука об руку с применением латышского стрелкового полка»{37}.
Никакой иронии, а тем более самоиронии в словах Троцкого нет. Он действительно воспринимал латышских стрелков и чекистов Дзержинского как часть ленинской революционной теории и в принципе был абсолютно прав. Матросы, латышские стрелки и чекисты и были идеологообразующей частью ленинской теории, ее аргументами, ее движущей силой.
Учредительное собрание, на которое возлагалось столько надежд не только кадетами и прочими «либералами», но и всей Россией, проработало всего 12 часов 40 минут.
6 января в пять часов утра Федор Раскольников зачитал с трибуны Таврического дворца декларацию об уходе большевистской фракции с Учредительного собрания.
«Объяснив, что нам не по пути с Учредительным собранием, отражающим вчерашний день революции, я заявляю о нашем уходе и спускаюсь с высокой трибуны. Публика… радостно неистовствует на хорах, дружно и оглушительно бьет в ладоши, от восторга топает ногами и кричит не то “браво”, не то “ура”.
Кто-то из караула берет винтовку на изготовку и прицеливается в лысого Минора, сидящего на правых скамьях. Другой караульный матрос с гневом хватает его за винтовку и говорит:
— Бро-о-о-сь, дурной!»
А потом наступила трагикомическая развязка…
«Урицкий наливает мне чай, с мягкой, застенчивой улыбкой протягивает тарелку с тонко нарезанными кусками лимона, и, помешивая в стаканах ложечками, мы предаемся задушевному разговору. Вдруг в нашу комнату быстрым и твердым шагом входит рослый, широкоплечий Дыбенко… Давясь от хохота, он звучным раскатистым басом рассказывает нам, что матрос Железняков только что подошел к председательскому креслу, положил свою широкую ладонь на плечо оцепеневшего от неожиданности Чернова и повелительным тоном заявил ему:
— Караул устал. Предлагаю закрыть заседание и разойтись по домам.
Дрожащими руками Чернов поспешно сложил бумаги и объявил заседание закрытым»{38}.
Как заметил Л.Д. Троцкий, «в лице эсеровской учредилки февральская республика получила оказию умереть вторично».
Если вспомнить, что днем раньше, 6 января 1918 года, была учреждена Тюремная коллегия, а 7 января, во втором часу ночи, чекисты ворвались в Мариинскую больницу и убили находящихся там депутатов Учредительного собрания, бывших министров Временного правительства Ф.Ф. Кокошкина (ему выстрелили в рот) и А.И. Шингарева (в него стреляли целых семь раз), то слова Льва Давидовича приобретают особенно зловещий смысл…
Любопытно и то, что именно 7 января 1918 года генерал Лавр Георгиевич Корнилов принял на Дону командование Добровольческой армией…
Но было уже поздно.
Среди донских казаков стали распространяться большевистские настроения, и генерал Корнилов со своей армией, которая насчитывала всего четыре тысячи человек, вынужден был уйти на Кубань.
8 января патриарх Тихон предал советскую власть анафеме, а 10 января III Всероссийский съезд Советов рабочих и солдатских депутатов в Петрограде принял Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа. Россия была объявлена Республикой Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов.
«Разгон Учредительного собрания на первых порах чрезвычайно ухудшил наше международное положение, — вспоминал Л.Д. Троцкий. — Немцы все же опасались вначале, что мы сговоримся с “патриотическим” Учредительным собранием и что это может привести к попытке продолжения воины. Такого рода безрассудная попытка окончательно погубила бы революцию и страну, но это обнаружилось бы только позже и потребовало бы нового напряжения от немцев. Разгон же Учредительного собрания означал для немцев нашу очевидную готовность к прекращению войны какой угодно ценой. Тон Кюльмана сразу стал наглее»{39}.
Троцкий не пишет, а может быть, находясь в Брест-Литовске, он и не знал, что уже на следующий день после ликвидации Учредительного собрания они получили от немцев, как принято сейчас говорить, «очередной транш».
Как сообщают новейшие исследователи, «8 января 1918 года Народный комиссариат иностранных дел Российской Федерации получил сообщение Рейхсбанка за подписью фон Шанца о том, что из Стокгольма переведено 50 миллионов рублей золотом на содержание Красной гвардии с требованием “необходимо послать повсюду опытных людей для установления однообразной власти”»{40}.
А может быть, Троцкий и знал…
И нет никакого противоречия его рассказа о переговорах в Брест-Литовске с получением большевиками денег от немцев на содержание собственной охраны. Ведь если перечитать его воспоминания внимательней, то становится понятно, что, сетуя на ухудшение международного положения, Лев Давидович имеет в виду международное положение не России, а мировой революции, которую они с Владимиром Ильичом затеяли.
Действительно…
Посетовав на тон Кюльмана, Троцкий, даже не выделяя эти рассуждения отдельным абзацем, начинает говорить о перспективах мировой революции после разгона Учредительного собрания…
«Какое впечатление разгон Учредительного собрания мог произвести на пролетариат стран Антанты? На это нетрудно было ответить себе: антантовская печать изображала советский режим не иначе как агентуру Гогенцоллернов. И вот большевики разгоняют “демократическое” Учредительное собрание, чтобы заключить с Гогенцоллерном кабальный мир, в то время как Бельгия и Северная Франция заняты немецкими войсками. Было ясно, что антантовской буржуазии удастся посеять в рабочих массах величайшую смуту. А это могло облегчить, в свою очередь, военную интервенцию против нас. Известно, что даже в Германии, среди социал-демократической оппозиции, ходили настойчивые слухи о том, что большевики подкуплены германским правительством и что в Брест-Литовске происходит сейчас комедия с заранее распределенными ролями. Еще более вероподобной эта версия должна была казаться во Франции и Англии. Я считал, что до подписания мира необходимо во что бы то ни стало дать рабочим Европы яркое доказательство смертельной враждебности между нами и правящей Германией. Именно под влиянием этих соображений я пришел в Брест-Литовске к мысли о той “педагогической* демонстрации, которая выражалась формулой: войну прекращаем, но мира не подписываем. Я посоветовался с другими членами делегации, встретил с их стороны сочувствие и написал Владимиру Ильичу. Он ответил: когда приедете, поговорим»…