был напитан еще от точки 1917-го, упитан в 1930-е — 1940-е и продолжал тлеть, хотя и загнанным, в 1960-е — 1980-е. Он вырвался наружу и никуда не ушел.
Как его преодолеть? Как сделать, чтобы он был сметен другой энергией, энергией народа, которая всегда в нем есть — думать, соединять, создавать, быть мимо зла, мимо печали, мимо боли, быть мимо устрашения, мимо темноты? Это ведь тот же народ, народ золотой. Как сделать? Как уйти от уничтожения самого себя?
Это вопрос на выживание народа, или — или. И как ни расстилаться перед ним, думая о его доброте, о его жертвенности, о том, что он когда-то преодолел, о том, сколько в нем заключено силы, но пока он не исчерпает в себе половину темноты, пока не исключит хотя бы часть зла, пока он не примет на себя эту надобность, ему будет жить так же тяжело, как человеку, совершившему смертный грех.
Самый липкий страх — ловушки, неважно какой. Вот только что ты был свободен, даже валял дурака или строил из себя подлинного великана, а вот момент, ты пойман, даже вдруг пойман — створки захлопнулись, и где же ты? Машина повелевает тобой — она неминуемо, шаг за шагом ведет тебя к тому, что невозможно, нельзя, не должно быть, не для тебя, но ведет настойчиво, изо дня в день, подбирая по дороге все сторонние выделки, дела, подделки под важность, изделия известного существования.
Как мог ты не думать об этом заранее? Какое право имел не проломить всё? Но бессмысленно задавать вопросы. Один лишь страх — заранее, звериный терпкий страх — угадывает, что дверь захлопнется, и, как звериная лапа, толкает в спину: уходи!
Нужно уходить — если еще есть время.
П. Клее
Поворотные точки. Быть или нет [73]
Мы не знаем, когда будет наш поворотный день, день, когда у нас обозначится совершенно другая судьба, когда мы должны были бы думать о роке, о силах, тяготеющих над нами, но этот день или даже дни есть. Мы можем лишь ощущать, что нас куда-то несет, что нас захватило потоком, и только потом, когда-нибудь мы скажем себе: вот этот день был первым, был поворотным.
Так было, есть и будет — и кажется, что в каждом поколении.
Но есть день особенный, почти 30 тысяч других дней прошли после него, больше 80 лет, скоро почти век. День, когда те, кто были внутри него, должны были знать, скорее, кожей, сердцем, дрожью ощущать — в их жизни поворот, и никто не знает, что будет именно с ними. Что? Мы это знаем, а они — нет, потому что у нас в руках — их дневники, их письма, их речь.
Чудовищно и странно, что именно в этот день, утром 22 июня 1941 г. «Правда» в статье «Свобода и необходимость» критически писала: «Метафизическое понимание обусловленности воли людей неизбежно приводит к фатализму… к взгляду, что человек лишь игрушка в руках таинственной судьбы, рока, необходимости». [74] В этот день все было именно так: 195 млн человек отправились, каждый — к своей судьбе.
22 июня, воскресенье. Радио, «11.30–12.15, доклад академика Келлера „Дарвинизм в советской науке“, 12.15 — Цыганские песни и танцы». Именно в 12.15 Молотов скажет: «Сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны, германские войска напали на нашу страну». 22 июня в Большом театре — премьера «Ромео и Джульетты» Гуно. Она состоялась. Утром во МХАТе — «Синяя птица», погоня за счастьем, вечером — «Анна Каренина». В Москве в этот вечер идут «Двенадцатая ночь», «Виндзорские проказницы», «Шут Балакирев» Мариенгофа, в театре «Эрмитаж» — джаз-оркестр Утесова, в «Метрополе» кино — «Песнь о любви», в цирке-шапито — человекообразная обезьяна Чарли, и билеты стоят 1 руб. 50 коп. Таким обещала этот день «Правда» утром 22 июня 1941 г.
23 июня 1941 г. Георгий Эфрон, 16 лет, Марина Цветаева — мать. «Я человек действия… Поэтому я и мечтаю о будущем. Больше всего я надеюсь на свою будущую профессию, которая позволит мне действовать, используя все свои силы „до конца“, одним прыжком пересиливая трудности, громя препятствия… Может быть, этого и не будет?!». [75]
Этого не будет. Через 3 года он погибнет на фронте. 23 июня 1941 г. «В день объявления войны я виделся с Валей. Мы шлялись, говорили обо всем этом… Мы продолжаем наш флирт. Мы ходили смотреть „Путевку в жизнь“, старый фильм, который я видел, когда мне было шесть лет. Хороший фильм, но довольно жалкий, мы с ней много хохотали… Она очень милая… Она очень остроумна. Она мне нравится». [76]
«Путевка в жизнь» шла в этот день в кинотеатре «Арктика». Последние кадры «Путевки» — погибшего юнца, ему как раз 15–16 лет, торжественно везут на паровозе. Кинотеатр был на Хитровке, в старой лютеранской кирхе. Валя — его первая привязанность. Они потом еще виделись в дни московского отчаяния, в 20-х числах октября 1941 г. «Она… не знает, о чем думать, кому верить, и очень боится немцев, хочет бежать пешком или отравиться морфием, если они войдут в Москву». [77] Они снова ходили в кино. Она принесла ему белого хлеба. В ноябре 1943 г. выслала ему деньги. И всё. Весь смех, вся история, все встречи, всё, что не сложилось, исчезло — в гибели одного и в том, что другая растворилась в истории, тоже исчезла, не оставив следов на поверхности.
Что будут думать, когда будут читать наши дневники, наши письма? Через десять лет? Позже? Ведь мы сейчас еще не знаем, что с нами произойдет.
Владимир Стеженский, 19 лет, 22 июня 1941 г. «Сижу дома, готовлюсь к экзамену… Тишина и покой. И вдруг по радио… Сволочи, наглые звери… Мы пошли… на Арбат делать необходимые покупки. Купили соли, спичек, сахара. Везде длиннющие очереди, на улицах полно людей. Что-то будет… На улицах погасили фонари. Затемнение. Это новое слово, придется к нему привыкать». [78]
Что-то будет. Но что будет, что? 10 сентября 1941 г. «Болезненно хочу света… Хотя бы немножко света, хотя бы крошечных фонариков, узкой светлой полосой уходящих в даль Садовых».
Что впереди — неизвестно. И болезненно хочется света. Ровно через год, 13 октября 1942 г., уже в армии, он обращается к самому себе — будущему, как будто бы он уже выжил, как будто уже все