центральными событиями национальных коммемораций могут стать и поражения. Эта мысль также отчетливо прозвучала в речи Ренана, которую мы уже цитировали: «Разделять в прошлом общую славу и общие сожаления, осуществлять в будущем ту же программу, вместе страдать, наслаждаться, надеяться, вот что лучше общих таможен и границ, соответствующих стратегическим соображениям… <…> Я сказал только что: „вместе страдать“. Да, общие страдания соединяют больше, чем общие радости. В деле национальных воспоминаний траур имеет большее значение, чем триумф: траур накладывает обязанности, траур вызывает общие усилия» [69].
Память побежденных – спустя всего лишь десятилетие после поражения французов от прусской армии под Седаном Ренан хорошо понимал это исходя из личного опыта – имеет более действенный потенциал, чем память победителей. Императивы, предъявляемые памяти, которая должна справиться с поражением, гораздо сильнее. Поэтому победу можно «проиграть», а поражение «выиграть». Ренан адресовал это предупреждение Пруссии, использовав парадоксальную формулу: «Vae victoribus!» («Горе победителям!») [70]. Поражение не обязательно разрушает представление коллектива о самом себе и даже, напротив, укрепляет национальную сплоченность. Действительно, о поражениях вспоминают с большим пафосом и богатым церемониалом именно тогда, когда национальная идентичность базируется на жертвенности. В таком случае воспоминание о пережитых страданиях и преступлениях сохраняется для того, чтобы активизировать чувство общности перед лицом внешнего давления, легитимировать собственные притязания и мобилизовать сопротивление. Наиболее ярким примером служат сербы, которые в память о поражении от Османской империи в битве на Косовом поле (1389 год) почитают павших героев как национальных святых в ежегодных ритуальных коммеморациях. Другим примером служат чехи, для которых поражение чешских протестантов в битве на Белой горе (8 ноября 1620 года) с католическим войском Габсбургов до сих пор остается одним из трагических лейтмотивов национальной истории. Не только у чехов или ирландцев, но и у поляков национальная память ориентирована на пережитые поражения. Польша даже получила титул «Мессия среди прочих наций». В таком виде поражения возвышают нацию, веками укрепляя ее волю к независимости по отношению к порабощающей имперской державе. Мобилизирующая сила поражения играет важную роль и для жителей Квебека, франкофонного меньшинства англоязычной Канады. Напоминание о поражении генерала Монткальма в сражении против англичан (1759 год) до сих пор носит публичный, демонстративный характер: на автомобильных номерных знаках присутствует надпись «Je me souviens» («Я помню»). Жители Квебека заявляют этим, что не могут себе позволить нового поражения, поскольку речь идет о культурном выживании в исключительно англоязычном пространстве. В шестидесятые годы ХХ столетия Израиль после археологических раскопок восстановил захваченную некогда римлянами еврейскую крепость Масада, превратив ее в центральный историко-политический мемориал. Здесь память о поражении также служит мобилизирующей силой. Эта память не ослабляет волю, а укрепляет ее, ибо она связна с заповедью: «Никогда больше не оказаться в положении жертвы!» [71] Во всех подобных случаях историческая память нации обретает форму нарратива, мощный аффективный заряд которого не иссякает с веками, поскольку он регулярно подпитывается напоминаниями и ритуальными инсценировками. Сама же избранная историческая дата приобретает характер мифического первоначала. Она служит в национальной памяти неиссякаемым источником света, помогающим высветить, истолковать и оценить все последующие исторические события.
Очевидно, национальная память способна вбирать в себя эпизоды как исторического возвышения, так и унижения, при условии что они приобретают героическую смысловую трактовку. Формула Бернхарда Гизена «триумф и травма» представляется в этом плане весьма точной. Но я предложила бы говорить о «триумфе и позоре» или «победе и поражении», зарезервировав понятие «травмы» для особых случаев, о чем будет сказано позднее. Отличие поражения от травмы будет вкратце проиллюстрировано сравнением между окончанием Первой и Второй мировой войны.
После Первой мировой войны и Версальского мира национальная память немцев была типичной памятью побежденных. Ее определяли центральные, заряженные аффектами понятия «стыда» и «позора», чувство потерянной чести, разрушение положительной индивидуальной и коллективной идентичности. Для восстановления утраченной чести психо-логика подсказывает единственное средство: надо обратить позор в героическое величие, постыдное унижение и лишение могущества – в демонстрацию превосходства и силы. Феодальный «миф чести» формирует в национальном коде героическую связь между победителем и побежденным; побежденный обязан любой ценой вернуть себе честь, утраченную в результате поражения и последовавших за ним унижений. О том, насколько глубокую печать наложила на нацистскую диктатуру героическая память о поражении, свидетельствуют два примера. Во времена национал-социализма берлинский мемориал Neue Wache был посвящен памяти павших «героев движения». Вместе с ними Гитлер предпринял 9 ноября 1923 года попытку путча в Мюнхене, и именно эту дату он сделал главным памятным днем для Третьего рейха. Другой пример отразился в броских газетных заголовках весной 2006 года. Под колокольней, построенной в 1934–1936 годах на территории берлинского Олимпийского стадиона, существовал «Зал Лангемарка», выступавший как национальный мемориал в честь немецких студентов, погибших в ноябре 1914 года в битве под Лангемарком. Немецкий исторический музей использовал этот мемориал, чтобы устроить там в 2006 году к чемпионату мира по футболу выставку на тему спорта, истории и политики, которая одновременно могла бы послужить «противоядием против мифа о Лангемарке» [72].
Вторая мировая война завершилась не мирным договором, а безоговорочной капитуляцией, которая лишила Германию суверенитета как субъекта международно-правовых отношений. Тем самым честь немецкой нации была унижена еще более кардинально. Перед лицом беспредельного насилия, которое началось с развязывания войны и достигло своего апогея в Холокосте, национальная память немцев предстала в 1945 году не как память побежденных, а как память преступников, совершивших злодеяния беспрецедентных исторических масштабов. Внове здесь было то, что в этих условиях для немцев оказалось совершенно невозможным любое предъявление себя в рамках героической семантики, которая принципиально объединяет победителей с побежденными, несмотря на диаметральную противоположность их позиций. В. Шивельбуш охарактеризовал эту ситуацию следующим образом: «Существует различная градация поражений и краха. Пока национальное самосознание функционирует нормально, нация, потерпевшая поражение, не готова исполнять требование морально-духовной капитуляции (покаяние, исправление, перевоспитание). Подобная готовность возникает лишь тогда, когда с разрушением материальных основ существования страны разрушаются и ее морально-духовные основы. Поражения 1865, 1871 и 1918 годов еще не достигали таких масштабов» [73]. Исторический поворот в грамматике исторической памяти означал смену героической семантики чести дискурсом о преступлении и травме. Травма – в отличие от героического нарратива – не мобилизует и не консолидирует нацию, а нарушает, даже разрушает ее идентичность.
Различие между травмированными жертвами и потерпевшими поражение зачастую смазывается, в подтверждение чему можно привести следующий пример. В своей работе «Идентичность больших групп и избранная травма» психоаналитик Вэмик Волкан поднял психические механизмы и последствия травматизации с индивидуального уровня на коллективный, рассмотрев их на исторических примерах