В чем сущность этого сознания? В чем его главное отличие от сознания дореволюционного? Думаю, что все сказанное выше уже заключает в себе хотя предварительный, но все же достаточно отчетливый ответ на эти вопросы. Главная разница между пореволюционным и дореволюционным сознаниями сводится прежде всего к тому, что для дореволюционного сознания сущность большевизма в уничтожении правды вчерашнего дня, а для пореволюционного — в раскрытии его лжи. Что для дореволюционного сознания большевизм — только ложь, а для пореволюционного он не только ложь, но в известном смысле и истина. Разница этих установок определяет и разницу методов борьбы. В своей борьбе против большевизма пореволюционное сознание, в отличие от дореволюционного, опирается не на прошлое, а на будущее, в которое в качестве определяющей его темы и проблематики входит, по его мнению, и большевизм. Конечно, и пореволюционное сознание стремится прежде всего к спасению России от большевизма, но спасение это возможно, по его глубокому убеждению, только в сотрудничестве с изживающей сейчас большевизм новой Россией. Отсюда неизвестная дореволюционному сознанию страстная заинтересованность всем, что происходит в Советской России: ее мыслью, искусством, литературой, бытом и т.д. По остроте этой заинтересованности человека пореволюционного склада проще всего отличить от типичного эмигранта дореволюционного толка. Такому эмигранту — монархисту или демократу, безразлично, органически претит все происходящее в Советской России и все связанное с нею. Доказательство этому — почти вся эмигрантская публицистика, значительная часть нашей литературной критики и многое другое, во что подробнее вдаваться мне сейчас не приходится; касаюсь здесь бегло этого вопроса лишь затем, чтобы отметить характернейшую для многих представителей пореволюционного сознания черту подчас злобного отталкивания от эмигрантской психологии признанных вождей и деятелей культуртрегерского и политического зарубежья.
Органическое тяготение к крепко связанной с большевизмом Россией таит в себе явную опасность — ската к печальной памяти сменовеховству. Как бы в предчувствии, но и в заклятие этой опасности все пореволюционные течения неустанно подводили под свои культурно-философские и общественно-политические построения твердый религиозный, религиозно-церковный, религиозно-бытовой фундамент. Наряду с некоторым антибольшевицким просоветизмом и отталкиванием от реакционной психологии эмиграции, эта крепкая — подчас, быть может, слишком крепкая — религиозность является третьим отличительным моментом нового сознания эмиграции. Все три момента сливаются в центральной теме пореволюционного миросозерцания, в столь характерном для него романтически-профетическом национализме. Любовь к давно умершим предкам и еще нерожденным поколениям своеобразно сочетается в этом национализме со страстным отрицанием «промотавшихся отцов». Вечная тема России гораздо легче соединяется в представлении эмигрантских патриотов новой формации с самыми темными сторонами древней Руси, чем с самыми светлыми порывами новейшей России. Отсюда определенная склонность к архаизирующему восприятию русской истории и русского человека.
Что и на этом пути пореволюционному сознанию грозят страшные срывы, говорить не приходится. К сожалению, в писаниях пореволюционной молодежи часто проскальзывают ноты, дающие основание предполагать, что она скорее согласится назвать Сталина, по некоторому сходству с Грозным, православным человеком, чем признать подлинную русскость за мыслителем типа Владимира Соловьева, всегда защищавшего в своей публицистике не только христианский универсализм, но и демократическое свободолюбие.
В заключение необходимо еще подчеркнуть столь характерное для пореволюционного сознания сочетание религиозно-культурного консерватизма с социальным радикализмом. Этим сочетанием объясняется ненависть к либерально-демократическому пониманию свободы. Христианское положение, что освобождение возможно только через Истину, соединяется в нем с твердою верою, что осуществление истины возможно, в свою очередь, только через насилие. Так слагается жесточайшее убеждение, что истина возможна только на путях насилия. Убеждение это, представляющее собою как бы квинтэссенцию отрицательных сторон пореволюционного сознания (его ложь), является одновременно и наиболее глубокою, ибо наиболее лично выстраданною, верою некоторой части эмигрантской молодежи.
Говорить подробно о том, как оно слагалось, — излишне. Оно и так ясно. Революция, бессилие демократического свободолюбия, успех большевицкого насильничества, лютые ужасы гражданской войны, вольное галлиполийское геройство, быстрая капитуляция свободолюбивых европейских правителей перед торговыми замыслами свободоненавистнической Москвы, мучительная эмигрантская маята по фабрикам, заводам, участкам и границам, словно проволочным заграждением опутанным непреодолимою для русского беженца сетью законов, всюду растущая безработица, лишающая беженца насущного куска хлеба, всюду подымающаяся волна фашистски-националистических настроений, враждебных русским гражданам, людям без родины — все это делает, конечно, весьма понятной ту легкость, с которой многие представители пореволюционного сознания предают истину свободы насильничеству во имя истины.
5. Две формы пореволюционного сознания
Охарактеризованное мною, весьма сложное и противоречивое, пореволюционное сознание не со вчерашнего дня начало слагаться в зарубежье. Можно сказать, что прошло уже добрых десять лет с тех пор, как оно объявило войну дореволюционному сознанию эмиграции. За эти десять лет сделано не много. Справедливость требует отметить, что все цитадели культурной, просветительной и общественно-политической жизни эмиграции, изначально занятые представителями дореволюционного сознания, и поныне еще не сдались, хотя вокруг некоторых из них уже давно веет творческий дух пореволюционности. Причины этой неудачи весьма многообразны и сложны.
Чтобы хотя приблизительно разобраться в них, необходимо уяснить себе, что пореволюционные настроения появились в эмиграции в свое время в двух резко враждебных друг другу формах. Внутренне правильная форма пореволюционного сознания была выношена в России и занесена в эмиграцию некоторыми высланными из России в 1922 году писателями и публицистами. В общем и целом, пореволюционное настроение этих высланных было встречено эмиграцией, если можно так выразиться, первого призыва в штыки. Лишь с очень немногими из эмигрантов-первопризывников удалось высланным сразу же найти общий язык. В этой встрече было заложено начало той истинной пореволюционности, которая призвана сменить реакционно-эмигрантский антибольшевизм.
Зиму 1922 года высланные из России писатели жили в Берлине вместе с собиравшимися в СССР «сменовеховцами». Между взглядами «сменовеховцев» и теми взглядами, что некоторые из высланных писателей отстаивали в спорах с защитниками дореволюционного антибольшевизма, было, безусловно, нечто общее. Но была и одна, все общее уничтожающая разница: одни были только что изгнаны из России, другие по своей воле возвращались в нее.
Тот факт, что из этих двух форм пореволюционного сознания истинная только что зарождалась, ложная же и лживая представляла собою уже довольно отчетливую концепцию лакейски-конъюнктурного сменовеховства, естественно скомпрометировал перед лицом первопризывной эмиграции как бы самый нерв пореволюционного протеста против всякой «эмигрантщины». Появилась подозрительная настороженность, предчувствие и боязнь, что всякая заостренная против реакционно-эмигрантского антибольшевизма пореволюционность прямым путем ведет к соглашательству и ликвидаторству.
В этих условиях всем откровенно пореволюционным концепциям надо было быть крайне осторожными, надо было не допускать в своих провозглашениях никаких тактически сомнительных приемов, избегать всякой двусмысленности. К сожалению, большинство определенно пореволюционных группировок, появившихся в эмиграции после сменовеховства, допустили в этом отношении много ошибок. За спиною всех их нет-нет да и появлялась тень сменовеховства, тяжелою плитою ложившаяся на работу по организации пореволюционного сознания, которая в тиши и исподволь велась некоторыми эмигрантскими органами и группировками. Успешнее всего, быть может, Н.Бердяевым в «Пути» и тою группою сотрудников «Современных записок», которая ныне заостряет свою деятельность на страницах «Нового града».
Эмиграция сейчас на переломе. Или она начнет очень быстро перерождаться в лишенное всякого политического значения беженство, или она должна будет еще раз собраться с силами и перелить в новую и единую форму свое культурно-политическое сознание — найти новую тональность своей волевой активности. Для меня ясно, что многообразно-единая форма нового эмигрантского сознания может быть нами найдена только при условии окончательной ликвидации — с одной стороны, реакционного эмигрантского антибольшевизма (эмигрантщины), с другой — всякого пореволюционного сменовеховства. Опасность эмигрантщины, конечно, много меньше, чем опасность сменовеховства. Это объясняется уже тем, что представителями реакционного антибольшевизма являются в эмиграции отцы и деды. Среди этих эмигрантских «старшин» находится, бесспорно, наибольший процент образованных, культурных и, в масштабе прошлого, значительных людей. Невозможность применения знания, опыта и образованности этих людей в работе преобразования эмигрантского сознания очень, конечно, печальна. Совершенно очевидна, к слову сказать, прямая связь между психологической реакционностью эмигрантских отцов и дедов и быстрой денационализацией их детей и внуков. И это ясно, — заставить молодежь жить любовью к портрету бабушки, особенно при условии, что портрет этот так слабо передает живую бабушку, как эмигрантская жизнь Парижа дореволюционную русскую действительность, — невозможно. Чтобы заставить молодежь интересоваться Россией, надо вместе с нею работать над вопросами современной русской жизни, исходя из круга тех интересов, которыми живет в эмиграции русская молодежь. Русские студенты-техники, совершенно глухие к сказанию о Китеж-граде, очень быстро заинтересовываются Россией, как только речь заходит об индустриализации Урала или о победе спортивной команды СССР над коммунистической командой Берлина. Это только пример, таких примеров можно было бы подобрать много. Если, указывая на вред эмигрантщины, я все же говорю, что она не так вредна, как сменовеховство, то я хочу сказать лишь то, что она может лишь фактически сузить социальную базу эмигрантской активности (превращением отцов в теневое царство отошедшей России, а детей в иностранцев), но она не может заставить ее служить большевизму. Эта гораздо более страшная опасность связана со сменовеховством, легко и незаметно вторгающимся в пореволюционные настроения наиболее живой эмигрантской молодежи.