Против этой формулировки выступили левые эсеры, в принципе отрицавшие возможность применения смертной казни в борьбе с политическими противниками. «Я сказал, — пишет Штейнберг, — что эта жестокая угроза перечеркивает весь пафос манифеста. Ленин ответил с усмешкой: Напротив, именно здесь заключен подлинный революционный пафос. Вы что же, считаете, что мы сможем победить, не прибегая к жесточайшему революционному террору?»
Было трудно, — продолжает Штейнберг, — спорить об этом с Лениным, и вскоре наша дискуссия зашла в тупик. Мы обсуждали огромный террористический потенциал этой суровой полицейской меры. Ленина возмущало, что я возражаю против нее во имя революционной справедливости и правосудия. В конце концов я воскликнул раздраженно: «Зачем тогда нам вообще комиссариат юстиции? Давайте назовем его честно комиссариат социального истребления, и дело с концом!» Лицо Ленина внезапно просветлело, и он ответил: «Хорошо сказано<...> именно так и надо бы его назвать <...> но мы не можем сказать это прямо»». [Steinberg In the Werkshop. P. 145. Штейнберг ошибочно приписывает авторства этого декрета Троцкому.].
Главный вдохновитель красного террора, Ленин часто вынужден был обхаживать своих более гуманных коллег, убеждая их в необходимости жестких мер. Однако он правдами и неправдами старался, чтобы имя его никак с террором не связывалось. Обычно он настаивал, чтобы подпись его стояла под всеми законами и декретами, но он избегал этого, когда дело касалось актов государственного насилия. В таких случаях он доверял подписывать документы председателю Центрального Комитета, наркому внутренних дел или какой-нибудь инстанции, например, Уральскому областному Совету, которому была навязана ответственность за убийство царской семьи. Он отчаянно избегал ситуаций, в которых его имя оказалось бы исторически связано со спровоцированными им жестокостями. Как пишет один из его биографов, «он проявлял величайшую осторожность и всегда говорил о терроре лишь отвлеченно, чтобы его имя не ассоциировалось с конкретными террористическими актами, с убийствами в подвалах Лубянки или в каких-то других подвалах... Ленин сумел удержаться на такой дистанции от террора, что возникла легенда, будто он не принимал в нем никакого активного участия, предоставив решать все Дзержинскому. Это маловероятно, ибо он по натуре был неспособен передать кому-либо свои полномочия в решении важных вопросов»13. В действительности все решения о репрессиях, касались ли они общих процедур, или уничтожения важных заключенных, требовали санкции Центрального Комитета (позднее Политбюро), постоянным председателем которого de facto был Ленин14. И красный террор несомненно был его детищем, как бы отчаянно он ни пытался отрицать отцовство.
Попечителем этого непризнанного отпрыска стал Дзержинский, создатель и руководитель ЧК. В начале революции ему было почти сорок. Он родился неподалеку от Вильно в патриотически настроенной дворянской семье. Порвав с семейными религиозными и националистическими традициями, вступил в литовскую социал-демократическую партию и целиком посвятил себя организаторской и пропагандистской работе. Одиннадцать лет он провел в царских тюрьмах и на каторге. Это был суровый опыт, оставивший в его душе неизгладимые шрамы, сформировавший упрямую волю и неутолимую жажду мщения. Он был способен на невероятные жестокости, но совершал их не для личного удовлетворения, а из чистой преданности идее. Тощий, аскетичный, он выполнял распоряжения Ленина с поистине религиозным рвением, посылая на расстрел «буржуев» и «контрреволюционеров» с таким же смирением и чувством исполненного долга, с каким за несколько столетий до этого отправлял бы еретиков на костер.
* * *
Первым шагом на пути к массовому террору в советской России была отмена всех законодательных норм — в сущности, закона как такового, — на место которых было поставлено нечто, названное «революционной совестью». Ничего подобного не совершалось до этого — никогда и нигде: советская Россия была первым государством в мире, поставившим закон вне закона. Это обеспечивало властям полную свободу избавляться от каждого, кто им не нравился, узаконивало погромы любых оппонентов режима.
Ленин намеревался действовать таким образом задолго до того, как пришел к власти. Одним из главных просчетов Парижской коммуны он считал то, что не была отменена система французского законодательства. Этой ошибки он повторять не собирался. В конце 1918 года он определил диктатуру пролетариата как «власть, не связанную никакими законами»15. Вслед за Марксом он рассматривал законы и суд как орудия, с помощью которых правящий класс защищает свои интересы: так, в «буржуазном» обществе закон, прикрываясь маской беспристрастности, на самом деле стоит на страже частной собственности. Эту точку зрения ясно сформулировал в начале 1918 года Н.В.Крыленко, ставший впоследствии наркомом юстиции: «Одним из наиболее распространенных софизмов буржуазной науки является утверждение о какой-то особой природе суда, как института, который призван осуществлять некую особую «справедливость», как моральную сверхклассовую ценность, независимую в своем существе от классового строения общества, классовых интересов борющихся групп и классовой идеологии господствующих классов... «Справедливость да царствует в судах» — едва ли можно придумать горшую насмешку над действительностью... Параллельно можно привести еще целый ряд подобных софизмов. Суд есть ограждение «права», подобно «господству», преследует высшие задачи обеспечения гармонического развития «личности». Буржуазное «право», буржуазная «справедливость», интересы «гармонического развития» буржуазной «личности»... В переводе на простой язык жизненных фактов это означает, прежде всего, охрану частной собственности»16. Из этого Крыленко делает вывод, что исчезновение частной собственности автоматически повлечет за собой исчезновение права. Таким образом, социализм «уничтожит в зародыше» сами «психологические эмоции», которые заставляют людей совершать преступления. Иначе говоря, закон, по его мнению, не предотвращает преступлений, а, наоборот, служит их причиной.
Конечно, в период перехода к социализму, считал Ленин, придется сохранить некоторые юридические институты, но они будут служить целям не лицемерной «справедливости», а классовой борьбы. «Нам нужно государство, нам нужно принуждение, — писал он в марте 1918 года. — Органом пролетарского государства, осуществляющим такое принуждение, должны быть советские суды»17.
Верный своему слову, вскоре после прихода к власти Ленин одним росчерком пера ликвидировал всю систему российского права, сложившуюся после реформы 1864 года. Это было провозглашено декретом от 22 ноября 1917 года, изданным после долгих дебатов в Совнаркоме18. Первым же пунктом этого декрета были распущены все суды, вплоть до высшей кассационной инстанции — сената. Далее, были упразднены все должности, связанные с судопроизводством, например, прокурора, адвоката и мирового судьи. Нетронутыми оставлены были лишь местные суды, которые рассматривали мелкие иски.
Декрет прямо не аннулировал все законы Российской империи (это будет сделано годом позже), но фактически имел именно такое действие, ибо предписывал местным судам руководствоваться «законами свергнутых правительств лишь постольку, поскольку таковые не отменены революцией и не противоречат революционной совести и революционному правосознанию». В примечании, поясняющем эту туманную формулировку, было сказано, что отмененными являются все законы, противоречащие декретами советской власти, а также «программам-минимум российской социал-демократической рабочей партии и партии социалистов-революционеров». По существу, в исках, все еще подлежащих судебному разбирательству, основанием для установления вины становилось мнение, вынесенное судьей или судьями.
В марте 1918 года местные суды были заменены народными судами. Они должны были рассматривать все преступления, совершенные гражданами против других граждан: убийства, телесные повреждения, кражи и т.д. Заседавшие в них выборные судьи не были связаны никакими формальностями в рассмотрении обстоятельств дела19. Инструкция, выпущенная в ноябре 1918 года), запрещала судьям в народных судах ссылаться на законы, принятые до октября 1917 года, и еще раз подтверждала, что они свободны от каких-либо «формальных» правил при рассмотрении свидетельских показаний. Выносить приговоры они должны были, руководствуясь декретами советского правительства, а когда этого недостаточно, — социалистическим правосознанием20.
В соответствии с российской традицией, по которой преступления против государства и его представителей обычно рассматривались иначе, чем преступления против частных лиц, большевики учредили (тем же декретом от 22 ноября 1917 года) суды нового типа — революционные трибуналы. Они действовали по образцу, выработанному во время французской революции, и рассматривали дела по обвинению в «контрреволюционных преступлениях», включавших также экономические преступления и «саботаж»21. Чтобы направить их работу, наркомат юстиции, руководимый в то время Штейнбергом, издал 21 декабря 1917 года дополнительную инструкцию, где, в частности, было сказано, что «меру наказания революционный трибунал устанавливает, руководствуясь обстоятельствами дела и велениями революционной совести»22. Как надлежит устанавливать «обстоятельства дела» и в чем именно заключается «революционная совесть», — об этом документ умалчивал. [Даже дореволюционное российское право оперировало такими субъективными понятиями, как «добрая воля» и «совесть». Например, статуты, которые регулировали примирительное судопроизводство, содержали предписание судьям выносить приговор «по совести». Та же формула встречалась и в уголовном судопроизводстве. С критикой этого славянофильского правосознания в юридической системе Российской империи выступал один из ведущих правоведов России Леон Петражицкий (см.: Walicki. A Legal Philosophies of Russian Liberalism. Oxford, 1987. P. 233).].