Из всех мыслей, высказанных И. В. Гессеном, наиболее тревожной представляется мне мысль, не оказаться бы новоградцам такими же утопистами, Дон-Кихотами и гоголевскими «Кочкаревыми», какими в конце концов оказались большевики, не сумевшие слить своих «творческих замыслов» с действительностью и силящиеся скрыть эту неудачу насильничеством своих «ударных темпов». Размышления И. В. Гессена на эту тему весьма убедительны. Не подлежит сомнению, что в России все больше и больше развивается «душевная усталость, вызывающая жажду уюта и покоя, неудержимую потребность в нормальной жизненной обстановке, тяготение к тому, что прежде называлось мещанством». Нести в такую атмосферу проповедь «искания и творчества» требует, конечно, очень большой смелости, и я вполне понимаю все опасения И. В. Гессена и прежде всего его соображения о том, что рост религиозности в России представляет собою скорее жажду «тихой пристани», чем «искания правды на земле». И все же я думаю, что И. В. Гессен должен бы согласиться, что сдаваться на милость исторической диалектики нам в отношении будущей России так же не след, как не след, по его же мнению, принимать большевизм лишь на том основании, что логика событий оказалась на его стороне. Конечно, «творческий замысел о человеке завтрашнего дня», в котором и И. В. Гессен видит насущную задачу «всякого вновь слагающегося политического течения», не может быть безответственною отвлеченною выдумкою. Конечно, он должен быть связан с теми силами, что идут на смену уходящим. Но из этого никак не следует ни права, ни необходимости без разбора ставить на все новые силы и прежде всего на те новые злые силы, что, всегда находясь в большинстве, всегда обещают всякому новому замыслу самый быстрый успех. Готовность идти — все равно с кем, хотя бы с самим чертом, лишь бы как можно скорее вперед к своей цели — типично большевицкая и, нам думается, окончательно скомпрометированная тактика. Новоградству она не только чужда, она ему враждебна. То, что многие принимают в нас за отсутствие воли к борьбе, есть не что иное, как невозможность для нас ставки на поверхностные продукты большевицкого разложения. Нам совершенно ясно, что ни безыдейный мещанин, ни комсомолец никогда не смогут стать благодарной почвой для распространения наших идей и устремлений. Наша надежда не на завтрашний элементарный антибольшевизм, а на тот духовный корень России, который, рано или поздно, должен зацвести сложным цветом синтетической русской культуры. Наша — по крайней мере, наша нынешняя задача — не в провоцировании быстрых цветений во что бы то ни стало, а в бережении ростков; скорее во взращении духовно взрывчатой катакомбной культуры, чем в ударной организации узко политического революционного подполья.
Что распад большевицкой диктатуры будет сопровождаться ростом такого узко политического подполья, не подлежит ни малейшему сомнению. Наша задача должна потому заключатся не столько в пробуждении слепой массовой ненависти к большевикам (эта ненависть уже давно проснулась), сколько в ее возвышении — по крайней мере, в отдельных людях — до зрячей и творческой веры в истину «Нового града». Самой важной заботой эмиграции должна быть забота о том, как бы слагающийся в России и эмиграции политический антибольшевизм не остался психологически все тем же большевизмом или не превратился в него в процессе борьбы. Самая главная работа эмиграции должна быть работой над внутренним разбольшевичением всех поднимающихся против большевизма сил, т.е. уничтожением большевизма в корне, а не только в его коммунистическом обличье. Этою задачею и определяется новоградский замысел «о человеке завтрашнего дня».
Россия далека. Как ни изощряй своего взора, как ни напрягай слуха — облик ее остается смутен, и размышления о ней гадательны. Известные слова Тютчева: «Умом России не понять, в Россию можно только верить»[239] звучат в наши дни не призывом к какому-то высшему мистическому познанию, а простой капитуляцией перед фактом нашего эмигрантского бытия. Скорбным утешением нам служит, впрочем, то, что Россия ныне и сама себя не знает. Самопознание требует свободного творчества и нравственного мужества. Ни того, ни другого в Советской России нет. Самое потрясающее своею точностью, что довелось слышать от приезжего из России, была фраза: «Страшно, что, смотрясь в сумерки в зеркало, иной раз не знаешь, кто предатель — ты или он...»
Все это так. И все же, всматриваясь в повисающее над Россией марево, как будто различаешь три основных типа советских людей, частично же, быть может, и три слоя чувств в наиболее сложном советском человеке.
Уходят из жизни старые большевики: «блудные сыны» (Бунаков) свободолюбивого интеллигентского ордена. С ними вместе исчезают из сознания ближайших наследников «старомодные» идеалы свободы, равенства, пацифизма, прогресса, «на товарищеский» лад «рыцарского» отношения к женщине, идеи жертвы, подвига и многое другое; одним словом, вся система социалистически-гуманистических целей революции.
Своим ближайшим преемником старая большевицкая гвардия оставляет не систему своих целей, а вынужденную жизнью систему революционных средств: самонадеянность, презрение к чужой вере, жестокость воли, примитивность мысли, мужество осуществления любого замысла, пафос борьбы, войны и нового национализма. Если старая гвардия, породившая революцию, еще имела какое-то отношение к слову Маркса о необходимости борьбы за «реальный гуманизм», то порожденная революцией новая большевицкая армия этого отношения уже ни в какой мере и степени не чувствует.
В этой своеобразной обстановке, среди мертвых революционных идей и безыдейных революционеров, в которых «октябрь» все еще жив как факт, но уже давно мертв как смысл, вырастает третье поколение уже не сынов, а внуков октября.
К этому поколению, которому сейчас 14—18 лет, облик которого мы, даже в ярком свете нашей веры в Россию и интуитивного предчувствия ее пути, лишь смутно разгадываем по рассказам советских людей и намекам в советской литературе, и обращаемся мы с нашею проповедью. Конечно, не в утопической надежде, что нас услышат и нам на слово поверят, а в трезвом расчете на время и на самостоятельную духовную работу русской молодежи. Как бы ни пыталось советское государство духовно связать ее по рукам и по ногам, она неизбежно должна будет задуматься над тем, почему дедам не удалось осуществить рая на земле, почему светлый рай превратился в мрачный застенок. Задумавшись же, она должна будет сама натолкнуться на тот путь живой веры, реальной (духовной и материальной) свободы и конкретной (любящей живого русского человека, а не отвлеченного пролетария) справедливости, на который зовет «Новый град».
Думаю, что после всего сказанного, И.В.Гессен согласится с нами, что, и игнорируя первопланных, так сказать, наследников большевизма — усталых обывателей и темных воротил, — мы не рискуем оказаться иллюзионистами-утопистами, Дон-Кихотами. Не рискуем потому, что, во-первых, сознательно метим в далекую цель, а во-вторых, потому, что твердо уповаем на ту духовную первооснову жизни, которой можно без конца изменять, но которой никогда нельзя отменить.
Можно спорить о технических достижениях пятилетки и о значительности той научной, прежде всего научно-технической работы, что ведется во вновь оборудованных советскою властью институтах, но об одном спорить нельзя — нельзя спорить о том, что, страстно стремясь к насаждению в России европейской цивилизации, большевики безбожно уродуют духовный облик русской культуры. Богословская и философская мысль, гуманитарные науки и художественное творчество (в особенности живопись) возвращены в первобытное состояние. Вся Россия похожа на приготовительный класс, в котором дети хором учат азбуку — азбуку Бухарина. Ряд выстраданных крупных философских и художественных достижений не в счет. С точки зрения большевицкой власти, они являются результатами идеологически-административного недосмотра — и только.
Этот жуткий разгром культуры связывается, как самими большевиками (которым он представляется творчеством), так и их противниками с именем Маркса. Сомневаться в реальности этой связи не приходится — она очевидна; но не задуматься над ней нельзя.
Маркс отнюдь не был элементарным цивилизатором и грубым материалистом. Вопреки мнению большинства его поклонников и врагов, он никогда не отрицал роли сознания и воли в истории; всегда учитывал значение «воспоминаний», «верований», «иллюзий», «убеждений». Смысл диалектического материализма не в отрицании значения личности в истории, а в утверждении, что это значение находится в прямой зависимости от готовности человека к подчинению господствующим в мире законам. В сущности, неоспоримо верная и, если отвлечься от вопроса о природе верховных законов (Маркс считал верховными законами — законы экономики), даже и религиозная мысль, что личное творчество возможно только на почве послушания сверх личным силам и реальностям.