Тут Талицкий, увы! на зло себе, стал оспаривать показание батырщика.
- Митька приходил ко мне сам-друг, - утверждал он, - и я о последнем веце и о антихристе, и о исчислении лет тетрати ему читал, и осьмым царем и антихристом государя называл при них имянно, без Митькина спроса, собою. А в моем воровстве Митька мне советником не был, и про воровство мое не ведал.
Снова запахло застенком и кровью... Передопрос!
- В дом к Гришке я приходил с нищим Федькою, - признался батырщик, я словес не упомню, приходил я для покупки хором его.
Талицкий опять в застенке, шестнадцатый раз!
- Батырщику Митьке, - говорил он "с пытки", - о последнем веце и о исчислении лет я говорил и антихристом государя называл, и то Митька слышал!
- Как Гришка об оном толковал и государя антихристом называл, признавался батырщик уже с дыбы, - то я слышал, а что не извещал, в том виноват.
Ввели, наконец, последнюю жертву дела об антихристе, ученика Талицкого, Ивашку Савельева... Снова пытка!
- В том письме, - показывал Ивашка с дыбы, - что писал Гришка тамбовскому епископу, я силы не знал, а писал тетрати по Гришкину велению. Да Гришка ж мне сказывал, да и тамбовский-де епископ тех писем не хуливал. А после того приходил я к Гришке на двор и сказал: патриарша-де разряду площадного подьячего Федькина жена Дунаева Феколка сказывала теще моей: пишет-де Гришка неведомо какие книги про государя, и она-де сказала брату своему, певчему Федору Казанцу, а он, Федор, хотел по Гришку из Преображенского приказу прийти с подьячими. И я, пришед к Гришке, про то ему сказал, и Гришка с того с Москвы ушел, и я проводил его за Москву-реку, до Кадашева, и спросил: куды-де ты идешь? И он мне сказал: пойду-де я в монастырь, куда Бог благоволит.
Талицкий подтвердил это показание, и на том страшное дело кончилось.
Но долго еще пришлось сидеть по казематам Талицкому и его жертвам, пока им не прочитали приговора.
1701 году, ноября в 5-й день, по указу великого государя и по боярскому приговору велено Гришку Талицкого и единомышленников его, Ивашку Савина и пономаря Артемошку, за их воровство и за бунт, а бывших попов Луку и Андрюшку и Гришку за то, что они про то его, Гришкино, воровство и бунт слышав от него, не известили, казнить смертию; а жен их, Гришкину и Ивашкину, и Артемошкину, и Лучкину, и с Пресни Гришкину ж, сослать в ссылку в Сибирь, в дальние городы, а животы их взять на великого государя; а Андрюшкину жену освободить, потому что он, Андрюшка, сыскан и в том деле винился по ее улике; кадашевца Феклиста Константинова, батырщика Митьку Кирилова, садовника Федотку Милякова, хлебенного дворца подключника Пашку Филипова, распопа Мишку Миронова, с Углича Покровского монастыря дьячка Мишку Денисова, Иванова человека Стрешнева Андрюшку Семенова, за то, что они, от того Гришки слыша бунтовые слова, не извещали; племяннику его, Гришкину, Мишке, за то, что он у тетки своей выманил воровские письма, не известил же, Гришкину ученику Ивашке Савельеву, что он тому Гришке сказал про извет на него и он с Москвы бежал, - вместо смертной казни учинить жестокое наказание - бить кнутом и, запятнав, сослать в Сибирь.
"Да по имянному великого государя указу, бывшего тамбовского епископа Игнатия, что потом расстрига Ивашка, вместо смертные казни велено послать в Соловецкий монастырь, в Головленкову тюрьму, быть ему в той тюрьме за крепким караулом по его смерть неисходно, а пищу ему давать против таких же ссыльных".
Талицкого и Савина велено было казнить копчением; но во время казни они покаялись и были сняты с копчения. По преданиям раскольников, Талицкого сожгли на костре.
Одна попадья Степанида не пострадала.
Ч а с т ь II
1
Прошло около двух лет после погрома русского войска под Нарвою.
И отплатили же русские за этот погром! Вот уже второй год Шереметев мстит за свой нарвский позор...
- Усердствует Борька, - улыбнулся государь, прочитав донесение Шереметева и обращаясь к князю-кесарю, докладывавшему ему по своей "кнутобойной" специальности, - пишет, что при Гумельсгофе Шлиппенбах мало штаны не потерял.
- За Нарву это, государь... - рассеянно пробормотал Ромодановский.
- За Нарву, точно! Это мои колокола так громко звонят там, - сказал государь и пристально посмотрел на Ромодановского...
- Что с тобой, князь? - спросил он. - Попритчилось тебе что?
- Уж и не ведаю, государь, как быть, - смущенно отвечал князь-кесарь.
- Что такое? Не ладно у тебя в кнутобойне что?
- Нету, государь, твоим государевым счастьем у меня все обстоит благополучно.
- Так что ж! Кажи.
- И ума не приложу, государь.
- Ну, так я, може, приложу.
Князь-кесарь нерешительно полез в карман и вытащил из него кожаную калиту. Потом вынул из калиты несколько монет одного образца и положил перед царем.
- Что это? Монеты совсем незнакомые, таких я не видывал, - говорил Петр, рассматривая одну монету.
Ромодановский внимательно наблюдал за выражением лица царя.
- Город вычеканен довольно искусно.
- Точно, государь, искусно.
- Да это в Нарву палят.
- В Нарву и есть, государь.
- Да это и я тут вычеканен... моя персона и стать...
- Твоя, государь.
- Я на огонь протягиваю руки.
- Точно... греешься, государь.
Царь вгляделся в подпись на монете и прочел:
- "Бе же Петр стоя и греяся"...
Государь весело рассмеялся.
- Искусно, зело искусно! Это я руки грею у Нарвы... искусно!
Он перевернул монету и стал вглядываться.
Ромодановский побледнел.
- А! - протянул государь уже другим голосом. - "И исшед вон, плакася горько", - прочел он, не отрывая глаз от монеты.
На этой ее стороне было изображено: русские бегут из-под Нарвы, а впереди всех - сам царь: он потерял шпагу, и шляпа с него свалилась.
- Откуда это? - сурово спросил Петр.
- Не наше, государь... от твоих супостатов, чаю... издевка, - несмело отвечал Ромодановский. - Не наша чекань.
- А как к тебе они попали?
- Подметом, государь... подметные они... Воры неведомые и ко мне подмет учинили, и к тебе, в твой государев двор.
- А кто поднял?
- Мои, государь, ребята, сыщики.
- Но кто дерзнул подметывать? - спросил царь.
- Какой ни есть неведомый вор, а може, и не один... Я вот и ищу их, государь, - говорил смущенно Ромодановский.
Он не мог себе простить, что до сих пор не напал на след дерзких подметчиков. Это была первая его неудача в сыскном деле. Срам какой! Всевидящий и всеслышащий князь-кесарь нагло одурачен! Под самые его ворота подкинули! И как же он драл подворотного караульного!
- Под землей сыщу и розыск учиню, - бормотал он.
- Это Карлово действо, его, его, - говорил царь.
- Больше некому, государь, - подтверждал князь-кесарь.
- За действо - действо; за Борькино Шереметево действо - Карлово действо... Это мне за Ливонию медаль, - говорил царь, все еще рассматривая монеты, - заслуженная медаль.
В это время Павлуша Ягужинский, исполнив одно личное поручение царя, вошел в комнату, где находился Петр с Ромодановским.
- Справил дело, Павел? - спросил царь.
- Справил, государь.
Ягужинский держал что-то зажатое в кулаке. Увидав на столе подметные медали, он с изумлением воскликнул:
- И у меня, государь, такая ж... Вот, - и он положил медаль на стол.
- Где взял? - спросил царь.
- Нашел, государь.
- Где?
- Под Фроловскими (ныне Спасскими) воротами.
- Давно поднял? - подступил к нему Ромодановский.
- Вот сейчас, когда возвращался в Кремль.
Князь-кесарь побагровел от гнева.
- Так воры здесь, - почти крикнул он, - все время были на Москве... Я боле недели их ищу... Того ради долго и не докладывал тебе, государь, про сию издевку.
Царь посмотрел на Ягужинского.
- Ты разглядел все тут? - спросил он, взяв одну медаль.
- Разглядел, государь, - смущенно отвечал молоденький денщик.
- И уразумел силу сего измышления?
- Уразумел, государь, - с вспыхнувшими щеками отвечал юноша. - Сила, значит, не берет, так хоть комаром в ухо льву жужжат.
Царь встал и подошел к висевшей на стене большой карте Швеции и Балтийских побережий.
- Изрядно, изрядно, Борька, хвалю, - проговорил он, проводя рукой от устья Невы до Рогервика, видимо, возбужденный донесением Шереметева, - это теперь наше, и Петр "погреет еще руки" на ливонском костре, а токмо про кого потом скажут: "И исшед вон, плакася горько"?
2
Перенесемся же теперь на Балтийское побережье и познакомимся с молоденькой девушкой, которой суждено было связать свое скромное имя с грядущими судьбами России.
Под разоренным Везенбергом, который усердием "Борьки" Шереметева недавно был обращен в развалины, лагерем расположился, после взятия Мариенбурга, полк русского корпуса под командою полковника Балка.
Август 1702 года. Время стоит, сверх чаяния, жаркое. Полковые "портомои", или прачки, между которыми были и ливонские женщины, выстирав офицерское и солдатское белье, развешивают его на протянутых между кольями веревках для просушки. Одна из прачек, молодая бабенка с подоткнутым подолом и засученными рукавами, визгливым голосом тянет монотонную песню: