Я повалился на землю, положив голову на кого-то из спящих товарищей. Эти минуты боя, эти минуты тесного единения связывали меня с ними особыми нитями, особыми привязанностями, которых не знают люди, не бывавшие в боях; в этом чувстве людской связи есть великое утешение боя, в этом есть великое вознаграждение за ужасы крови, которая теряет свою цену.
Я стал засыпать. “Как хорошо, — думалось мне, — что я попал в эту последнюю экспедицию. Я присутствовал при последних минутах нашего поезда. И если мы все, которые не покинули поезда, составляем кадры, не изменившись, то те, кто послан был в последний бой, достойны стать воистину участниками литургии верных…” И вспомнил я, как в Гайдуке бросил нас наш механик Женя Д. Он жил с нами в одной теплушке; он был неразвитой, неумный, беспринципный юноша. В шутку говорил он, что перейдет к большевикам, потому что “служить надо там, где больше платят”. Я не удивился, когда узнал, что Д. в суматохе боя бросил свои вещи в кусте и скрылся. Хорошо, что его нет. Он мешает чистоте нашей. Скроется темнота ночи. Небо озарится светом нового величия. По этому небу, в лучах солнечного света, войдут к Престолу Божьему погибшие и сохранившие честь. Вот уже небо засияло пламенем, очищающим нас от мирских сует… Вот уже оно пылает в своем величии…
Я открыл глаза и проснулся. Перед моими глазами бушевал пожар складов. Чей-то голос закричал, покрывая весь шум толпы:
— Погрузки больше не будет! Все оставшиеся, идите грузиться на Восточный мол…
Мы уже совсем изнемогали от усталости, когда пошли на пристань Восточного мола. Больше суток мы были без хлеба. Томила жажда. Кое у кого оставалась вода в походной фляжке; и когда люди уже падали от усталости, два-три глотка воды возвращали упавшие силы.
— Я не могу больше нести стреляющие приспособления, — сказал я.
Поручик Л. взял их у меня и понес сам. Мы шли по набережной рядом с водой. Он пронес их несколько шагов и бросил в море. Мы вышли на дорогу. Было уже светло. Гулко застучали по камням наши сапоги. И в этом мерном стуке солдатских сапог чувствовалась мне новая связь, дающая нам силу. “Будем теснее держаться друг друга”, — думалось мне. В эту минуту я любил всех этих чужих людей, которые были связаны со мной общей судьбой.
До пристани Восточного мола пришлось идти несколько верст. Мы прошли уже цементный завод и, проталкиваясь сквозь людскую толпу, дошли до самой пристани. Громадный пароход “Орел”, с высокими бортами, стоял недалеко от нас. С невероятным трудом подвигались мы к сходням, которые, мы надеялись, возьмут нас теперь на борт парохода.
И в эту минуту произошло то, что заставило всех содрогнуться. Пароход дал три коротких свистка, сходни опустились — и он стал медленно отчаливать. С борта бросил кто-то веревку; какой-то солдат судорожно схватился за нее, и его подтянули на пароход. В толпе пронесся какой-то стон.
— Не может быть… — сказал я вслух.
Но пароход явно отчаливал. Вот уже он, развивая ход, пошел к внешнему рейду. “Что делать?” — пронеслось в голове. Перед нами стояла толпа, убитая и растерянная. Мы собрались вместе маленькой кучкой.
— Это последний пароход. Придется, пожалуй, отступать в горы, — сказал я.
Все промолчали. Вдруг на склоне горы показались всадники и раздалась пулеметная стрельба. Значит, они уже там; значит, отступление отрезано. И у всех мелькнула одна и та же мысль: большевики обстреляют это скопление людей. Но тогда все эти тысячи жизней обречены на смерть. И все, без всякого уговору, поспешно стали растекаться с опасного места.
Мы прошли несколько саженей и вошли на Восточный мол: этот мол отгораживал внутренний рейд от открытого моря. С одной стороны возвышалась каменная стена, около сажени вышины; узкий каменный мол без всякого барьера обрывался прямо в море. Далеко-далеко мол заканчивался белым маяком, который возвышался над поверхностью воды.
Теперь уже не могло быть отступления, теперь была единственная надежда, что нас подберет какой-нибудь пароход. Вместе с нами к молу были прижаты другие части войска — всего человек пятьсот-шестьсот. Все изнервничались, волновались. Не было видно никакой дисциплины. Чувствовалось, что при первом пароходе эти люди бросятся друг на друга в надежде на спасение. На молу стояла баржа, но она принимала только солдат какого-то одного гусарского полка. Но и это было трудно осуществить, надо было сперва навести порядок.
— Стать в две шеренги, — скомандовал поручик Л., и наша маленькая команда преградила мол от края до края.
Теперь вместе с офицерами нас было 12 человек. Часть, вероятно, осталась у большевиков; часть, отчаявшись в пароходе, вероятно, пошла в горы с отступающими отрядами. Нас было мало, но мы были тесно сплочены и как-то особенно ярко прониклись сознанием воинского долга. И эта двойная ленточка людей, преградивших мол, стала командовать толпою дезорганизованных солдат.
Баржа отплыла, и часть людей была взята на русский пароход, мы оставались на молу. В порту еще виднелись пароходы — и у нас была еще надежда на спасение. И действительно, два французских судна подошли к молу. Мне вспомнился мой разговор с капитаном К.: подтверждались его слова о соглашении взять на иностранные корабли отходящие части. Я стал совершенно покоен.
К нашему борту подошел французский миноносец “Enseigne Roux”. Надо было только сесть в полном порядке. Сперва порядок соблюдался. Но вдруг все смешалось; обезумевшие люди, прорвав нашу цепь, стали бросаться прямо на борт корабля. И чем дальше, тем, захватываемые животной паникой, — все беспорядочнее и беспорядочнее — прыгали они на пароход. Капитан дал какое-то приказание. Моментально канаты были отданы, и пароход на глазах у нас скрылся в далеком море.
Теперь мы были одни. Перед нами плескалось море, сзади возвышалась стена. Последние пароходы, последние катера и шлюпки уходили из внутреннего рейда. Загнанные почти на маяк, у последней черты, стояли мы позабытые и отданные в руки врагов.
“Неужели конец?” — промелькнуло в голове. Казалось это невероятным. Казалось, что нельзя умереть в такой солнечный день. И вместе с тем было ясно, что выхода нет.
— Конечно, пароходы придут, — сказал я вслух и в это же время подумал: конечно, мы останемся без помощи.
Я посмотрел на лица моих товарищей: они были серьезны и сосредоточенны. Но в них не было следов растерянности и страха. И, смотря на них, сравнивая их с многими, случайно оказавшимися с нами на молу, я подумал: “Вот она, начинается последняя литургия… Двенадцать последних воинов с “Москвы” достойны участвовать в литургии верных…”
А в это время на внутреннем рейде не осталось ни одного судна и только одна лодка плескалась около маяка: жизнь моря остановилась. Это была жуткая тишина перед грозой: она должна скоро разразиться. Двое солдат прыгнули в лодку.
— Мы доедем до миноносца; мы упросим их вернуться…
Они скрылись из вида. Перед нами было безжизненное море; позади нас каменная стена… Донцы, стоявшие с нами, стали волноваться.
— Нет, тут, братцы, пропадешь… — заговорили они. — Идем, братцы, пока не поздно, к горам… Там, может, прорвемся…
И один за другим они пошли с мола. Кто-то устроил на стене наблюдательный пункт. На пику водрузили флаг и стали махать им: может быть, заметит какой-нибудь пароход.
— Далеко ли лодка от миноносца?
— Далеко, им, должно быть, трудно грести…
С противоположной стороны, в районе Стандарта, раздалась трескотня пулеметов. Невольно посмотрел я в сторону моря. Какой-то унылый вид представляло теперь это море, лишенное жизни. И показалось мне, что на поверхности воды расходятся кружочки, как во время дождя…
“Неужели это пулемет начинает стрелять сюда?” — подумал я. Но мысль свою я похоронил в себе, не желая вносить паники. Но кружки на воде стали ближе. Стало всем ясно, что нас обстреливают пулеметным огнем.
— Что, миноносец заметил нас?
— Он уходит в открытое море…
Это был момент величайшего напряжения нервов, теперь было ясно, что мы погибли. Вероятно, думалось мне, выкинут белый флаг и станут просить о пощаде. Тогда надо идти под прикрытие маяка и отстреливаться до последнего патрона.
Я ощупал кольт и сжал его рукой, как лучшего друга. Недаром я так хотел иметь револьвер. Только благодаря ему я совершенно покоен: через каких-нибудь полчаса, если не убьют, его пуля будет сидеть в моей голове. И вдруг страшно захотелось жить. Солнце было так ярко, море так чисто; воздух такой свежий и бодрящий. На этом одиноком маяке кончится моя жизнь, и никто не узнает этого. Я просто пропаду — и даже доктор Ф., который живет в какой-нибудь версте от этого места, не узнает об этом никогда.
И быстро, как в каком-нибудь калейдоскопе, промелькнули дорогие лица. Как много нитей связывали и связывают меня с жизнью… Но что же себя утешать: жизнь кончается. И на душу сошло что-то торжественное, покойное. “Благодарю Тебя, Боже, что в последнюю минуту ты даешь мне силы… Это не грех покончить с собой в последний момент. Поручик Р. не прав: Ты меня оправдаешь”.