При сопоставлении русских былин с героическим эпосом народов средневековой Европы — в смысле безмерности характеров героев, именно герои русского эпоса оказываются людьми, лишенными необузданных, безмерных страстей.
«О «Нибелунгах» не стоит и говорить: там все «безмерно» и свирепо. Остановимся лишь на «Песне о Роланде», поскольку Франция «классическая страна меры». Какие характеры, какие тяжелые страсти в этой поэме? Безупречный, несравненный рыцарь Роланд, гнусный изменник Ганелон, святой Тюрпен, рог Роланда, в который рыцарь дует так, что у него кровь хлынула из горла. Карл Великий, слышащий этот рог за тридевять земель и мчащийся на помощь своему слуге для разгрома 400-тысячной армии неверных, — все это «безмерно». А речь Роланда перед боем, а его гибель, а его невеста — где уж до нее по безмерности скромной и милой Ярославне! А смерть Оливье! А казнь изменника! В «Слове о полку Игореве», напротив, все очень просто, сильных страстей неизмеримо меньше, и за грандиозностью автор не гоняется. Ни безупречных рыцарей, ни отвратительных злодеев. В средние века рыцари, говорят, шли в бой и умирали под звуки «Песни о Роланде». Под звуки «Слова о Полку Игореве» воевать было бы трудно. Обе поэмы имеют громадные достоинства, но безмерности в русской во всяком случае неизмеримое меньше — снова скажу, слава Богу. А былины? Какая в них бескрайность? Эти чудесные произведения, в сущности, по духу полны меры, благоразумия, хитрецы, добродушия, беспечности. Один из новейших историков русской литературы пишет: «В былинах истоки русского большевизма и его прославление»! Я этого никак не вижу. По сравнению с западно-европейскими произведениями такого же рода, былины свидетельствуют, напротив, об очень высоком моральном уровне. В них нет ни пыток, ни истязаний, да и казней очень мало. Нет и «ксенофобии». Об индусском богатыре Дюке Степановиче автор былины отзывается ласково, как и об его матери «честной вдове Мамельфе Тимофеевне», а Владимир стольно-киевский так же ласково приглашает его: «Ты торгуй-ка в нашем граде Киеве, — Век торгуй у нас беспошлинно».
Об отсутствии безмерности русской души наглядно свидетельствует «и русское законодательство времен Владимира Святого и Ярослава Мудрого; оно было гораздо умереннее и гуманнее многих западно-европейских. В «Русской Правде» штраф преобладает над казнями и даже над тюрьмой. В ту пору в Германии отец имел право собственной властью казнить сына. Не умевший читать и писать князь Владимир, услышав, что у Соломона сказано: «Вдаяй нищему Богу взаим дает», велел «всякому нищему и убогому приходить на княжий двор брать кушанье и деньги из казны».
И средним людям средневековой Руси и выдающимся представителям средневековой Руси была глубоко чужда интеллигентская безмерность и интеллигентская истеричность. Такой выдающийся представитель средневековой Руси, как Нил Сорский не принимал безмерность как неотъемлемое свойство русского народного характера и осуждая ее писал:
«И самая же добрая и благолепная делания с рассуждением подобает творити и во благо время… Бо и доброе на злобу бывает ради безвременства и безмерия».
Не менее метко и другое замечание М. Алданова:
«…Отметить зло в ангеле, отметить добро в демоне, это идея чисто русская и, кстати сказать, противоположная бескрайностям: умеряющая, не слишком восторженная, — мир не делится на черное и белое. Это тоже ведь из Нила Сорского».
Да, это из Нила Сорского! А разве Нил Сорский не является типичным образованным человеком Московской Руси — характерной чертой которого была гармоничность, та внутренняя цельность духа, которая по мнению И. В. Кириевского является полной противоположностью раздвоению сил разума у людей европейской культуры.
Достоевский считает, что всякая односторонность и исключительность — черта европеизированной русской интеллигенции, а не национального характера русского народа. В книге известного философа Н. Лосского «Достоевский и его христианское миропонимание», мы, например, читаем:
«Всякую односторонность и исключительность он осуждает, — пишет Лосский, — и считает ее не соответствующей русскому характеру. В 1861 г., как и в дальнейшей своей деятельности вплоть до пушкинской речи, он говорит, что «в русском характере замечается резкое отличие от европейского, резкая особенность, что в нем по преимуществу выступает способность высоко-синтетическая, способность всеприимчивости, всечеловечности».
А там, где есть резкая способность к всепримирению, к синтезу, там нет места бескрайности, как типичной черте национального характера. Н. Лосский правильно отмечают, что наличие известных крайностей в характере русского человека не есть свойство только русского народного характера, «что каждый народ, как целое, совмещает в себе пары противоположностей. Например, русскому народу присущи и религиозный мистицизм и земной реализм…»
«В практической жизни для русского народа в высшей степени характерны, с одной стороны, например, странники «взыскующие града», вроде Макара Ивановича (один из героев романа «Подросток». Б. Б.), но с другой стороны, не менее характерны и деловые люди, создавшие, например, русскую текстильную промышленность или волжское пароходство. Сочетание таких противоположностей, как религиозный мистицизм и земной реализм, имеется, конечно, не только у русских, но и у французов, немцев, англичан…».
«…Под «русской безмерностью», — указывает М. Алданов, — иностранцы теперь (это не всегда так было) разумеют крайние, прямо противоположные и взаимно исключающие мысли, ведущие, разумеется, и к крайним делам в политике, к подлинным потокам крови».
С такой трактовкой «русской безмерности» М. Алданов решительно не согласен.
Парируя нелепые ссылки на Разинщину, Пугачевщину и другие восстания и бунты, как на доказательство врожденой безмерности русского народа, — Алданов резонно указывает, что и «…на западе были точно такие же восстания, и подавлялись они так же жестоко. Прочтите у Жан-Клода, у Эли Бенуа, что делали во Франции «Драгуны» в 1685 году. Людей рвали щипцами, сажали на пики, поджаривали, обваривали, душили, вешали за нос. Это было в самой цивилизованной стране Европы, в пору grand siecle в царствование короля, который не считался жестоким человеком. Впрочем, и Стенька и Емелька, по случайности тоже действовали и были казнены при самых гуманных монархах. И вы легко найдете во Франции того времени такие же образцы и ницшеанства с кистенем и демоничности со щипцами, притом в обоих лагерях. Между тем Франция никак не причисляется к странам «бескрайности», напротив она считается страной меры. Да и ничего не было ни мистического, ни иррационального, ни даже максималистского в причинах, лозунгах, требованиях русских восстаний. Астраханские бунтари не хотели платить подать на бани и желали раздачи хлеба голодным. Булавин обещал, своим людям, что они будут вдоволь есть и пить. Бунтарям, сбегавшимся к Разину и Пугачеву, смертельно надоели поборы и насилия воевод и помещиков. И над всем преобладали ненависть, зависть, желание пожить вольной, необычной жизнью, уйти от жизни тяжелой и осточертевшей. То же самое было в западно-европейских восстаниях. По учению Хомякова, тоже очень любившего «бескрайности», русский народ «вышел в отставку» после избрания царя Михаила Федоровича…» Иван Грозный, на которого русские интеллигенты любят особенно ссылаться, как на олицетворение русской бескрайности, — М. Алданов не считает типичным русским царем.
«…Иван Грозный, — указывает он, — нисколько не характерен ни для русской культуры, ни для русских царей. Другие, цари обычно делали приблизительно то же, что делало громадное большинство монархов в других странах…» Общеизвестно, что пытки заимствованы русским средневековым законодательством от германских народов. В смысле своего размаха и изощренной жестокости пытки всех европейских народов далеко оставляют за собой пытки русского законодательства. В этом отношении «безмерные» русские оказались неважными учениками у европейцев, которых русские европейцы выдают за образец меры во всем.
Завороженные самогипнозом об идеальной Европе, русские историки судят Московскую Русь не по реальной, утопавшей в крови Европе, а по идеальной, никогда не существовавшей Европе.
«Европейские народы воспитывались не кнутом и застенками», — гордо заявляет историк Ключевский, возмущаясь существованием пыток в Московской Руси, заимствованных, как мы уже указывали, у запада. Это заведомая историческая ложь.
Русские историки очень любят вспоминать об опричниках Иоанна Грозного, но забывают о диком разгуле святейшей инквизиции по всей Европе, о Варфоломеевской ночи, о городах, в которых были сожжены все женщины по обвинению в связи с нечистой силой, о том, что саксонский судья Карпцоф в одной крошечной Саксонии казнил 20.000 человек. О Иоанне Грозном и безмерности его души вопят все, и русские и немецкие историки. Но ни одни из русских и немецких историков не вспоминает о крайностях души немецкого судьи Карпцофа.