Если Волконский в петербургском Совете поднимал вопрос о Польше нарочно для того, чтоб призвать к ответу Панина и Репнина; если принял место последнего в Варшаве с уверенностию, что противоположным поведением сумеет поправить дело, испорченное Репниным, то теперь он был сильно наказан за это, будучи принужден принять поведение и тон Репнина, принужденный оправдывать своего предшественника.
1 октября Волконский сообщил Панину о своем разговоре с королем. «Не стыдно ли вашему величеству, – говорил посол, – приписывать насилиям князя Репнина все, сделанное на последнем сейме, когда вы знаете, что все это одобрено императрицею; да зачем же вы сами с сеймом ратификовали дело. Пусть частные люди боялись какого-нибудь насилия от князя Репнина, на которое, впрочем, он бы не мог решиться без позволения своего двора; но ваше величество чего боялись? Ведь вас князь Репнин не взял бы. Притом, для чего вы молчали до сих пор? А теперь, когда особенно должны быть благодарны России за избавление от турок и от своих внутренних злодеев, вы вздумали заводить с нею разрыв, жалуясь на князя Репнина, требуя вывода русских войск, которые одни поддерживают вас на престоле, и посылая министров к таким дворам, которые стараются вас погубить; до сих пор вы называли конфедератов фанатиками, а теперь сами говорите их языком, будто вера и вольность потрясены в Польше нами. Оставляю на собственное рассуждение вашего величества, что наш двор должен заключить о вашем поведении и какие могут из того произойти для вас следствия; я скажу только, что те, которые ведут вас в эту бездну, не будут в состоянии избавить вас из нее, и вы раскаетесь, но, может быть, поздно». Король сначала остолбенел, но потом, оправившись, начал уверять в своей преданности к императрице и закончил по обыкновению заявлением, что, как поляк, должен был доказать нации попечение свое о ее благоденствии. Волконский заметил после этого, что король не унывает, но веселее и довольнее прежнего; и когда посол повторил ему представления свои о погибели, в которую ведут его Чарторыйские, и прибавил, что и прусский король советует ему чрез Бенуа держаться России и поэтому не может быть доволен настоящим его поведением, то король на это ничего не отвечал, а только, улыбнувшись, пошел прочь. Чарторыйские же явно перед всеми отзывались, что они никогда на такой твердой ноге не были. как теперь; когда же им говорили, что Россия не поблагодарит их. то воевода русский отвечал: «Правда, что первый удар может быть для нас очень чувствителен, но время все успокоит». Они сами были уверены и сторонников своих уверяли, что прусский король вовсе не истинный друг России. Король начал громко говорить против России, а главный крикун между королевскими советниками вице-канцлер Борх проповедовал везде, что последнее сенатское совещание есть самое счастливое событие для Польши и составляет эпоху в национальном благополучии. Однажды епископ куявский заметил Борху, что они и себя губят и других в погибель влекут, действуя явно против России, от которой одной Польша может ожидать помощи; особенно безрассудно раздражать Россию теперь, когда она взяла верх над турками. Борх отвечал, что России бояться нечего; хотя она и победила турок в эту кампанию, то, конечно, будет побеждена в будущую; да если бы этого и не случилось, то вся Европа, чтобы воспрепятствовать усилению России, вступится за Польшу, особенно Австрия, которая, верно, не будет смотреть сложа руки на победы русских над турками и вступится за Польшу; Борх прибавил, что Россия, имея силу в руках, не посмеет, однако, тронуть ни их лично, ни имений их, ибо до сих пор ничего им не делает.
В это время Станислав-Август писал Жоффрэн: «Есть люди, которые засвидетельствуют, что в раннем детстве у меня было предчувствие великого возвышения. Ставши королем, я сказал: увидите, что скоро меня постигнут страшные беды. Все, что я ни предприму, будет испорчено и наполовину разрушено; но я переживу беду, снова построю, выплыву наконец, и та же надежда оживляет мое сердце и теперь, хотя нахожусь в величайшем затруднении. Мои дела идут страшно дурно, но я говорю: теперь Бог должен меня вывесть из беды, в ожидании чего будем исполнять свою обязанность. И я исполнил свою обязанность, подписавши сенатское решение, по которому назначено торжественное посольство для принесения русской императрице жалобы на все то, что делалось здесь в продолжение двух с половиною лет против моей воли человеком, который действовал ее именем, но, как видно, давал ей ложные сведения. Я не должен предполагать, чтоб императрица могла рассердиться на меня за это; но если она осердится, то я пострадаю за этих самых конфедератов, которые разоряют мои владения, похищают мои доходы, и некоторые стремятся отнять у меня корону и даже жизнь. Но нет нужды; мужество и терпение, и все это кончится хорошо». Примас рассказывал Волконскому, что король отправил француза С. Поля в Версаль в качестве своего агента; в мемориале, который повез С. Поль, говорилось, что король объявит себя против России, если Франция возьмет его под свое покровительство: мемориал этот был подан Шуазелю, вследствие чего и началась настоящая суматоха. Волконский не отвечал за правду этого известия, тем более что примас не любил короля; но Подоский уверял, что знает о деле чрез верный канал, и обещал доставить копию с мемориала.
Панин писал Волконскому, что примаса надобно держать в железных рукавицах. Разумеется, что Россия составляет его единственную надежду, и потому он ей предан, но, с другой стороны, он душою и сердцем предан саксонскому дому. Понятно, что в Петербурге были очень недовольны сенатским совещанием; положено было не допускать князя Огинского, назначенного к отправлению в Петербург с жалобами на князя Репнина; и Панин писал Станиславу-Августу два письма – от имени императрицы и своего – с теми же представлениями, какие делал ему изустно и Волконский. Между тем деньги на благонамеренную конфедерацию были приготовлены. Панин писал Волконскому, что императрица считает необходимым привлечь короля к этой конфедерации и к России, но старики Чарторыйские должны быть исключены и все их значение в народе должно быть уничтожено вместе с надеждою восстановления этого значения когда-либо впредь. Надобно привлечь Мнишка и Потоцких, но нельзя позволить им низвергнуть короля. В случае же крайности, если бы Станислав-Август легкомыслием, непостоянством и безрассудностию делался невозможным на престоле, то необходимо, чтоб низвержение произведено было Россиею, чтоб новый король был Пяст и возведен также Россиею, чтоб Франция не могла показать свету, что русское дело возведения Понятовского не могло быть прочно, не могло устоять против подкопов Франции по недостатку внутренних сил самой России. Так необходимо поступать и вследствие соглашений с Пруссиею, и вследствие того, что русское влияние в Польше подвергнется сильной опасности вследствие возведения на престол саксонского курфирста, ибо Саксония по положению своему между соперницами Австриею и Пруссиею и по отношениям к Франции будет часто переходить из союза в союз, увлекая за собою и Польшу то в ту, то в другую сторону, что никак не согласно с независимою Северною системою, однажды навсегда принятою ее и. величеством.
Письма Панина не подействовали на короля; Волконский не нашел в нем ни малейшей перемены после их прочтения; Станислав-Август твердил, что должность требовала от него показать нации свое попечение об ней и что надобно ему также нажить и хорошее имя на свете. Когда Волконский спросил, надеется ли он остаться на престоле хотя недолго, если императрица отнимет от него свою руку, то он на это ничего не сказал, а только пожался. Каждый день король держал у себя совет, состоявший из дядей Чарторыйских и наперсников, т. е. маршала Любомирского, бывшего канцлера Замойского и вице-канцлера Пршездецкого и Борха. В конце ноября Волконский ездил к королю с требованием, чтоб отстал от своих советников, окружал бы себя добрыми патриотами и людьми беспристрастными, каковы, например, граф Флемминг, Браницкий, которые отечество любят, ему, королю, преданы и фамильных интересов не имеют, не похожи в этом отношении на Чарторыйских, которые имеют причину усиливать замешательства, ибо если бы они довели его до того, что императрица отняла бы от него руку помощи и он лишился короны, то они нисколько не замедлили бы пожертвовать им в пользу князя Адама и маршала Любомирского. «Они мне родня, – отвечал король, – отстать от них я не могу, а буду поступать по желанию вашему». Волконский стал выговаривать королю за недостаток откровенности, за скрытие от него намерения созвать сенат и постановить известное решение. Король сказал на это: «Мы тогда на нитке висели, и слава Богу, что война приняла такой благоприятный оборот». «Но разве вы бы спаслись, – возразил Волконский, – если бы турки нас побили, и какую бы пользу принесло вам решение вашего совета? Вам известно, что нация вас ненавидит и держитесь вы на престоле одними нашими войсками». «Предпочитая всему обязанности патриота, – отвечал король, – я обязан был сделать что-нибудь в пользу нации». «Кого вы под нацией разумеете, – спросил Волконский, – не тех ли, которые против вас взбунтовались под предлогом веры и вольности и от которых императрица вас защищает? У них ваш поступок не возбудил ни малейшей благодарности; да если бы и возбудил, если бы возмутители к вам пристали, то неужели бы вы взяли вместе с ними оружие против своей благодетельницы?» «Оружия не взял бы, – отвечал король, – а стал бы их уговаривать и склонять к успокоению». На другой день Волконский отправился к Понятовскому вместе с Бенуа, который именем своего государя советовал не терять дружбы русской императрицы, ибо от нее одной зависит его королевское благополучие. Станислав-Август отвечал и Бенуа, что он ничего противного императрице не делает, а поступает, как велит ему долг, который он всему предпочитает.