Объявление «воли», т. е. торжественное чтение достопамятного акта, даровавшего личную свободу и элементарные человеческие права 23-м миллионам народа, как передают современники-очевидцы, далеко не произвело на непосредственных слушателей впечатления, подобающего этому беспримерному по необыкновенной величавости своей историческому моменту, который они имели счастье переживать. Объясняется это отчасти тогдашним тревожным, удрученным настроением части общества, отчасти тем, что слог манифеста, вдобавок довольно объемистого (он занимает 6 печатных страниц большого формата), был тяжел, витиеват и мало понятен для народа[91]. «Когда окончилось чтение, – пишет Г.Д.Щербачев, один из свидетелей чтения манифеста в Петербурге, – и все стали выходить из церкви, заметно было «на всех лицах какое-то недоумение». Словом, первое впечатление, произведенное манифестом, было смутное и далеко не «радостное», чего, впрочем, как увидим ниже, сознательно избегал составитель манифеста, сторонник крепостного права, митрополит Филарет. Формальный, «казенный» стиль увесистого манифеста, уснащенный цветами официальной семинарской риторики, порою, как далее будет указано, вызывавшими очень печальные недоразумения в народе, чрезмерная сухость неуклюжего документа, в которой немногие теплые слова – «уважение к человеческому достоинству и христианская любовь» – словно предумышленно терялись, заглушались, тонули в массе юридических подробностей и маловразумительных постановлений об устройстве материального быта крестьян, – совершенно не шли к возвышенно-радостному настроению, подобавшему великому дню провозглашения падения рабства в России, дню, наступления которого лучшие, передовые вольнолюбивые ее люди[92] давно уже ждали с безотрадною тоскою и безысходным томлением:
Увижу ли, друзья, народ освобожденный,
И рабство, павшее по манию царя?
И над отечеством свободы просвещенной
Взойдет ли, наконец, желанная заря?!..
Многие из них, этих вдохновенных провозвестников воли, в том числе и автор приведенных трогательных строк, сам полураб, преследуемый до гробовой доски постылыми нежностями Бенкендорфовской подневольной, оскорбительной дружбы-опеки, равно как и его сверстники, декабристы, а также и замученные тисками беспощадного гнета «властители дум» 40-х гг., Белинский и Грановский, так и не сподобились видеть этот благословенный день. Но, говоря словами того же поэта, – певца декабристов:
…не пропал их скорбный труд
И дум высокое стремленье!..
Осуществление этой вещей думы и векового чаяния народа, этой заветной мечты о народной воле нескольких поколений образованного русского общества и возвещал манифест 19 февраля, хотя и тоном, далеко не соответствовавшим столь величавому и благодетельному событию, хотя и в декоративной обстановке, далеко не праздничной[93]. Этот лучший, этот небывалый, желанный, единственный, можно сказать, по своей захватывающей силе праздник на улице друзей народной свободы – был омрачен, искалечен, почти испорчен духом полицейского недоверия, явно сквозившим сквозь официальные акты и те чрезвычайные военно-полицейские меры предосторожности (см. ниже), кои сопровождали возвещение падения рабства. Немудрено, что подобный, несоответственный величию и торжественности дивного момента занимавшейся зари свободы, мрачный колорит оставил неприятный осадок в сердцах искренних людей свободы, хотя и далеко не избалованных историею обилием радостных картин и радужных перспектив.
У славянофила И. С. Аксакова, выражавшего в данном случае общее настроение всех либералов, вырвались по этому поводу следующие едкие и глубоко меланхолические строки. «Странное дело! – писал И. С. Герцену вскоре после объявления воли, как бы в ответ на напечатанные в Колоколе трогательно-скорбные строки (см. примечание) по поводу обидной невозможности лично присутствовать при народном празднике, – в моем письме я сам слышу прежнюю ноту довольно безотрадного свойства, а между тем, казалось бы, иным должны звучать наши речи после события 19 февраля. Или же мы так состарились, так проквасились старым Н… квасом, что все представляется нам кисло-соленым? Или же, наконец, то, что совершается, не то, чего мы ждали и чаяли? Несомненно, что, во всяком случае, оно совершалось не так, как мы его ждали. История не побаловала нас никаким лирическим ощущением, никакою красивою декорациею; я вполне признаю такое распоряжение мудрым и наше требование детским – хотя думаю, что нужны бывают как человеку, так и народу лирические моменты в жизни, разом поднимающие дух и озаряющие внутреннее сознание. Как бы то ни было, освобождение крестьян было так обставлено, что для радости, т. е. для произведения чувства радости, нужен известный отвлеченный процесс мысли: нужно напомнить себе об этом, идеализировать, глядеть в чаемое будущее, а не в настоящее время. Постоянно себе говоришь, что совершается одна из величайших социальных революций, но ее не осязаешь; свежий воздух, конечно, уже повеял, но фильтрованный сквозь такие вонючие тела, что его и признать трудно»[94].
Указанная, столь унылая и исполненная недоверия обстановка объявления воли, само собою разумеется, не была делом случайности. Ключ к уразумению этого печально-странного явления, сообщавшего как величайшей из реформ 60-х гг., так и другим начинаниям эпохи великих реформ какой-то характер незаконченности[95], двойственности и неискренности, лежит в событиях, предшествовавших и сопровождавших законодательные работы по крестьянской реформе.
§ 1. Постановление освободительного законоположения 19 февраля
Где дух Господень, там и свобода.
(2 поел. Коринф, 3, 17)
Свобода-душа всего на свете, без тебя все мертво.
Екатерина II
Уважай народ свой, тогда он сделается достойным уважения.
Жуковский
Без году ровно 100 лет ждал русский народ в массе и в лице передовых представителей русской интеллигенции уничтожения позорного и развращающего института крепостной зависимости человека от человека. Народ, с своим инстинктивным чутьем исторической правды[96], ждал, что вслед за манифестом 18 февраля 1762 г. об освобождении служилого дворянского сословия от обязательной военной повинности последует и манифест об освобождении крестьян от помещичьего ига, существование которого, если не оправдывалось, то извинялось помянутою государственною надобностью и бедностью казны. Крепостной народ ждало быстрое и горькое разочарование. Не только краткотечное царствование Петра III не принесло желанной благой вести о том, что «вольному воля», но и последующее продолжительное царствование «либеральной крепостницы», как именует Ровинский[97] Екатерину II, стали исходными моментами для окончательного порабощения крестьян, для низведения его на степень продажного скота или крещеной собственности[98], как выразился Герцен. Тем не менее в народе продолжала тлеть искорка сознания о совершенной исторической неправде, которому под влиянием европейского просвещения стали приобщаться и передовые интеллигентные представители рабовладельческого сословия, одиноко стоящие – Радищевы, Новиковы, Чаадаевы и др.
То усиливаясь, то ослабевая – соответственно приливу или отливу Гольфстрима европейских гуманно-освободительных течений, – мысль об избавлении России «от отвратительного недуга» крепостного права, по выражению проф. Беляева, давила тяжелым кошмаром как самые непосредственные жертвы этого часто дикого и всегда оскорбительного порабощения, так и тех из душевладельцев, которые могли сколько-нибудь подняться выше интересов «кармана и желудка».
Кровавый эпизод начала царствования Николая 1 повелительно выдвигал на очередь крестьянский вопрос, составлявший часть программы декабристов[99]. Несмотря на упорное отвращение этого царствования ко всем новшествам, несмотря на отчаянные усилия консерваторов per fas et nefas сохранить и вне, и внутри России существующие порядки и учреждения, одним из первых дел Николая 1 был приступ к разрешению крестьянского вопроса. Вскоре после суда над декабристами был учрежден первый секретный крестьянский комитет, причем делопроизводителем его был назначен Д. Н. Блудов, исполнявший те же обязанности и в суде над декабристами. Кроме этого впоследствии были учреждены еще пять комитетов, но результаты их деятельности были крайне ничтожны[100]. Да и могло ли быть иначе?
Сам Государь теоретически был против крепостного права и неоднократно высказывал приближенным мысль о необходимости отмены или скорее «преобразования крепостного права»[101]. По какому-то историческому наитию Николай I a priori высказал догадку о неправомерности крепостного права, вполне подтвердившуюся историческою критикою. «Я не понимаю, – говорил Николай I, – каким образом человек сделался вещью и не могу объяснить себе этого шага иначе, как хитростью, обманом, с одной стороны и невежеством – с другой»[102]. Но от желания до исполнения, от открытия болезни до уврачевания еще очень далеко, в особенности, если люди, власть имущие, заинтересованы по рутине или по личным выгодам в сохранении статус-кво.