Это верчение на одном месте двадцати-тридцати человек вокруг оси толстобрюхой башни - каждый {99} раз заставляло меня вспомнить картину М. В. Добужинского "Дьявол": посредине огромной, с собор величиной, тюремной камеры возвышается гигантский мохнатый паук с огненными глазами и в маске. Между мохнатых лап его маленькие люди замкнутым кругом совершают свою прогулку. Здесь, вместо паука, возвышалась башня с караульным, а маска - совершенно не нужна: во всех режимах, при всяком строе под ней скрывается одна и та же сущность - лицо государства. Художник метил, конечно дальше: тюремная камера мир, заключенные - человечество, маска паука - Дьявол. Но, гуляя по двору ДПЗ, охотно суживаешь смысл этой картины.
"Прогульщик" сидит у ворот загородки и поглядывает на часы-браслет: срок прогулки - четверть часа, потом - обратным порядком в камеры.
Уже восемь-девять часов утра: кипучая утренняя жизнь закончена, теперь до ночи камера предоставлена самой себе. Впрочем - незадолго до обеда развлечение: открывается форточка и дежурный просовывает в нее навощенную плоскую щетку; асфальтированный пол камеры должен быть натерт ею до блеска. Заключенные превращаются в полотеров; сверху, справа и слева слышится шарканье щеток о пол.
В полдень - кормление заключенных. Открывается форточка, в нее подаешь металлическую мисочку и тут же получаешь ее обратно, изобильно наполненную чаще всего - селедочной болтушкой; настолько изобильно, что иногда большой палец дежурного омывается этой селедочной жижей. За все пребывание мое в ДПЗ четыре раза - не шутите! - был мясной суп. Это можно было заключить из того, что он не пах ни селедкой, ни треской (тоже иногда попадавшей в меню "супа"). Суп съеден - или вылит в "уборную", смотря по аппетиту и по вкусу заключенного. Надо успеть вымыть под краном мисочку, чтобы получить второе блюдо - почти всегда пшенную размазню без малейшего признака масла и в {100} количестве, далеко не столь изобильном, как первое блюдо. Еще раз гремит форточка: кружка кипятка. Обед кончен.
После этого заключенный имеет право лечь на кровать. Во все прочее время дня не то что лежать, но и сидеть на кроватях строго воспрещается. "Мертвый час" продолжается полтора часа, потом дежурный снова обходит камеры с возгласом: "Вставать!". Затем - надо ждать ужина. Чаще всего в это время появляется некий нижний чин, открывающий форточку с приятным сообщением: "Газеты!". У кого есть деньги - может купить. Денег при себе разрешается держать до пяти рублей, остальные должны лежать "на текущем счету" в канцелярии ДПЗ и заключенный может их выписывать через "корпусного" по мере надобности.
В шесть часов вечера - ужин: повторение обеденного блюда и кипяток. Получающие "политпаек" пользуются привилегией иметь и к ужину - два блюда, то есть ту же селедочную болтушку на первое. Не знаю, как другие "политзаключенные", но ни я, ни мои "сокамерники" никогда не пользовались этой привилегией.
День подходит к концу. В девять (может быть в десять?) часов вечера дежурный обходит камеры, возглашая: "Ложиться спать!". Минут через десять-пятнадцать он снова обходит камеры, заглядывает в "глазок", чтобы убедиться, улеглись ли заключенные, и тушит свет (выключатель - разумеется на наружной стене камеры). "Тюрьма погружается в сон"... Через каждые десять минут дежурный зажигает свет, смотрит в "глазок" и снова щелкает выключателем - тушит свет. И так всю ночь до утра. А кроме того надо сказать, что "тюрьма погружается в сон" - выражение шаблонное беллетристическое и ни мало не отвечающее тюремной действительности: ночь - как раз самое оживленное время в жизни ДПЗ.
То и дело раздается отовсюду лязг ключей и {101} грохот открываемых и захлопываемых дверей: заключенных водят на допросы, происходящие почти исключительно ночью. Число допросов - варьируется в широких рамках: меня, например, допрашивали в течение первых трех месяцев - шесть раз, а остальные месяцы я просидел в doice far niente днем и в нетревожимом сне ночью. А вот технического директора завода "Большевик" (с этим измученным человеком я провел полночи и день в мае месяце в Москве) в течение четырех месяцев допрашивали, по его подсчету, сто три раза, то есть сто три ночи. Немудрено, что каждую ночь в ДПЗ со всех сторон беспрестанно слышатся возгласы дежурных "к допросу!", топот шагов, звон ключей и выстрелы захлопываемых дверей. Жизнь бьет ключом. Где уж тут - "тюрьма погружается в сон"...
V.
Чай, обед, ужин, сон. Но чем же заполняется время заключенного между этими размеренными вехами ежедневного обихода?
Говорю, конечно, только о жизни "второго корпуса", где есть книги, и газеты, и прогулки, и передачи, и свидания. В условиях "первого корпуса", где ничего этого нет, где жизнь течет в условиях строгой изоляции, где единственным развлечением являются ночные допросы - о какой "жизни" можно говорить? Надо иметь большой запас "внутренних ресурсов", чтобы выдержать такой искус. Нечему удивляться, если неприспособленные люди после немногих месяцев, а то и недель такой изоляции - совершенно падают духом, теряют самих себя и готовы на допросах показать, что угодно. Бывают случаи и нервных заболеваний, и душевных расстройств, и покушений на самоубийство.
Как-то раз, в августе, когда я "сидел" уже много месяцев совсем один, был болен, не ходил на прогулки и почти весь день лежал (по предписанию врача) {102} пришло мне от скуки в голову испробовать, как проведу я ровно неделю добровольной самоизоляции. У меня было много книг, каждый день покупал я две газеты - и, казалось, тем труднее будет выдержать этот искус. Однако я справился с ним легко, как ни тянуло каждый день заглянуть в свежую газету (я их потом просмотрел залпом - четырнадцать газет в один день), и думаю, что мог бы продолжать свой искус ad libitum.
Но это - исключительно благодаря хорошей памяти и разнообразию "внутренних ресурсов". Вот как я проводил время все эти семь дней, мысленно "задернув траурной тафтой" полку с непрочитанными книгами и газетами.
Между утренним чаем и обедом я "занимался классиками". Когда-то, в гимназические годы, я знал наизусть - от первого стиха до последнего - все "Горе от ума" и значительную часть "Евгения Онегина". Интересно было, через сорок лет, вновь сделать попытку припомнить наизусть максимум из них. Два утра занимался я этим - и не замечал, как пролетало время. Остальные пять "утр" ушли на стихотворения Пушкина, Боратынского, Лермонтова, Тютчева, Фета вплоть до Бальмонта, Сологуба, Брюсова (поэму "Царю северного полюса" до сих пор помню наизусть), Белого, Блока - и дальше вплоть до Клюева и Есенина. Запас казался неисчерпаемым, особенно если прибавить поэтов, от Гомера и Горация до Бодлера и Верлена - и сколько еще других. А попытка воскресить в памяти мастерскую конструкцию объемистых романов Диккенса! А вообще вся мировая литература!
После такой "утренней зарядки" можно было добросовестно заснуть в послеобеденный "мертвый час".
Время до ужина я употреблял потом на осуществление юмористического замысла - самому "написать роман" ("написать" - разумеется в голове). Задание было такое: написать большой роман, {103} полуавантюрный, полупсихологический, для самого "широкого читателя", которому осточертела современная беллетристическая продукция. Через неделю был "дописан" до последней точки большой роман: "Жизнь Полторацких", и мне теперь оставалось бы лишь перевести его на бумагу, от чего, конечно, избави меня Бог. Совершенно уверен, что "широкий читатель" читал бы его взасос (для него и "написан"). Выйдя на "свободу", я раза три-четыре сделал, шутки ради, опыт: в разных кругах, куда забрасывала меня ссылка, от типично обывательских до более "квалифицированных", я подробно рассказывал этот, якобы недавно прочитанный мною роман. И с каким же захватывающим вниманием меня слушали! "Широкий читатель" на тысячи верст не дошел еще до последних романов Андрея Белого. Читателю этому - как раз по плечу "Жизнь Полторацких".
После ужина вечер посвящался музыке. Я - любитель дилетант, с очень развитой музыкальной памятью. Благодаря ей, я мог каждый вечер устраивать себе симфонические концерты, исполняя (разумеется - весьма и весьма "про себя") изысканную программу из произведений от Баха до Прокофьева (извините за сопоставление). Раза два-три устроил себе оперу, исполняя про себя со словами такие любимые вещи, как "Садко", "Китеж" и "Мейстерзингеры". Каждая из них заняла около трех часов, так что до окрика "спать!" время прошло незаметно.
(Здесь необходимо упомянуть о необыкновенных свойствах памяти Разумника Васильевича.
В мае 1946-го года, после тяжких потрясений, уже 68 лет от роду, Р. В. вновь приступил, после долгого перерыва, к писанию своих воспоминаний. Писал он обычно стоя за моим чертежным столом. Когда я входил к нему утром, чтобы позвать его к завтраку, он захлопывал свою тетрадочку и говорил: "Ну, а я успел уже немного доработать. Теперь можно и позавтракать". После этой фразы тетрадочка и чернила со стола им убирались и лишь мой чертеж оставался пришпиленным.