Двойной эта проба на прочность была еще и по другой причине: не только потому, что Пруссия дважды, в 1806 и в 1813 годах играла ва-банк, а потому еще, что в отличие от того, что было полусотней лет ранее, к внешней пробе на прочность добавилась внутренняя. Пруссия не только оказалась в своей внешней политике между фронтами великого европейского противостояния с Наполеоном и Французской революцией, но эти фронты и во внутренней политике прошли через Пруссию, и она боролась за свое существование в состоянии внутреннего раскола, раздираемая между реформами и реакцией. В этой внутренней борьбе угрожавшее существованию страны поражение 1806/1807 годов принесло временную победу партии реформ; спасительная освободительная война 1813/1815 годов однако одновременно стала триумфом реакции.
Прусская историческая легенда никогда не желала признать этого. По этой легенде, которая и в настоящее время еще прочно сидит во многих головах, двадцать лет прусской истории с 1795 по 1815 год разбиваются на два резко отличающихся друг от друга периода, столь же белых и черных, как цвета прусского флага. Годы после заключения Базельского мира с революционной Францией, с 1795 по 1806, по этому представлению являются периодом затишья и упадочничества, для которого катастрофа 1806 года была расплатой; период же с 1807 по 1812 год был временем мужественных реформ, возрождения и подготовки к подъему, который произошел затем в 1813 году так сказать, по программе, и был вознагражден победоносной освободительной войной.
От этой легенды следует избавляться. Она не только является чрезвычайным упрощением, это — искажение действительной истории. В действительности весь этот период — единое целое. Все это время действовали одни и те же силы и личности. Оба наиболее известных министра реформ, Штайн и Гарденберг, еще до 1806 года были прусскими министрами, наиболее значительный реформатор армии — Шарнхорст — уже тогда был заместителем начальника Генерального штаба. И модернизация прусской государственности происходила все это время — как до 1806 года, так и после него. Уже в десятилетие Базельского мира Пруссия усердно (можно сказать: трогательно) старалась подражать послереволюционной Франции в прогрессивности и современности и копировать завоевания Французской революции проведением реформ сверху. Катастрофа 1806 года способствовала прорыву реформ также как раз тем, что она столь грубо-наглядно демонстрировала превосходство новых французских идей. То, что это приведет к 1813 году, тогда не предвиделось. И когда в 1815 году ореолу славы Наполеона пришел конец, то и прусские реформы тоже пришли к концу.
Уже в 1799 году прусский министр Штруэнзее (брат известного Штруэнзее, который тридцатью годами ранее проводил реформы в Дании и за это поплатился своей молодой жизнью) говорил французскому посланнику в Берлине: "Благотворная революция, которую вы провели снизу вверх, в Пруссии будет медленно осуществляться сверху вниз. Король — это демократ в своем собственном стиле. Он неустанно работает над ограничением привилегий аристократии… Через несколько лет в Пруссии не будет больше никаких привилегированных классов". Возможно, в этом была некоторая лесть для слушателя, но и ложью это не было. Если пытаться понять, что за этим стояло, то следует прояснить для себя следующее:
Пруссия 18-го века была не только самым новым, но и самым современным государством Европы, сильным не традициями, а новизной. Однако с Французской революцией неожиданно возникло более современное государство и появились более современные, более привлекательные политические идеи. Французский лозунг "Свобода, равенство, братство" звучал более зажигательно, чем прусское "Каждому свое".
И это усиливало государство, овладевшее областью, к которой Пруссия была особенно чувствительна: военной. Ведь Французская революция была не только политической и социальной революцией, но также и военной. Теперь во Франции было нечто новое: всеобщая воинская повинность. И уже в военные годы 1792/95 пруссы вынуждены были испытать шокирующий опыт — то, что французская революционная армия придала войне совершенно новое размерение, не только своей массовостью, но и своим боевым духом. Ведь Французская революция сделала французских крестьян одновременно солдатами и свободными собственниками, теперь они действительно сражались за "свою" землю. Если Пруссия не желала отстать в области своей до той поры наиболее сильной стороны, военной, то тогда и в Пруссии каким-то образом надо было сделать нечто подобное, только разумеется без революции: этот вывод заботил прогрессивные головы в Пруссии уже с 1795 года. Что ими двигало, Гарденберг после военной катастрофы 1806 года облек в краткую формулу. Идеям 1789 года было невозможно противостоять, писал он. "Могущество этих принципов столь велико, что государство, которое их не принимает, будет вынуждено видеть либо свой закат — либо их насильственное введение". И еще: "Демократические принципы при монархическом правлении — это кажется мне соразмерной формой для нынешнего духа времени".
Очень хорошо сказано, однако само собой разумеется — легче сказать, чем сделать. Что представлялось прусским реформистам — освобождение крестьян, всеобщая воинская повинность, ликвидация сословных барьеров между аристократией и буржуазией — было более, чем просто реформы, это было бы революцией сверху, а новый король Фридрих Вильгельм III, хотя и в целом до того бывший близким к новым идеям, был чем угодно, но только не революционером. Он был очень обывательским, очень прозаическим королем, образцовым мужем прекрасной, умной и популярной королевы Луизы, добродетельным, умеющим приспосабливаться, в своем застенчивом и слегка угрюмом роде прогрессивным, однако нерешительным и при этом боязливо-упрямым. Его самое любимое время, как говорил один из его советников за его спиной, было время для раздумий.
И кроме того, противодействие! То, что прусская армия, до той поры непобедимая и украшенная лаврами войн эпохи Фридриха (правда, слегка увядшими), противилась всем реформам, было едва ли не самым несущественным. Армии консервативны, и это представляется политическим законом природы. Больше значило нечто другое. Пруссия не могла стать второй Францией, даже при все желании, просто потому, что у нее была совсем другая общественная структура.
Французская революция была буржуазной революцией, и французские крестьяне получили свободу благодаря тесному классовому союзу с сильными, революционными городскими имущими слоями населения. Но сильного, сознательного городского слоя собственников в Пруссии тогда не существовало, его просто-напросто не было. 87 процентов прусского населения в 1800 году жило в деревнях и имениях на земле, а из оставшихся 13 процентов лишь 6 процентов в городах с числом жителей более 20 000. И эти 6 процентов — все вместе взятые они составляли едва более полумиллиона, включая мальчиков на побегушках и прислугу — были, наряду с весьма невзыскательным, почти бедным купечеством, чистыми образованными горожанами: пасторами, профессорами, учителями, художниками и (в подавляющем большинстве) чиновниками. С ними нельзя было сделать никакой революции, в том числе и революции сверху.
Эта прусская образованная буржуазия в десятилетие после Базельского мира конечно же расцветала как никогда прежде; Берлин переживал тогда почти лихорадочный культурный расцвет, что странным образом часто предшествует политическим катастрофам. Можно было наблюдать подобное в Париже перед 1870, в Вене перед 1914 и еще раз в Берлине перед 1933 годом. Целое полчище литературных талантов заполнило тогда прусскую столицу. Аристократы, такие как Кляйст, Гарденберг (Новалис), Арним, де ла Мотт-Фуке; и представители буржуазии — как Тиек, Брентано, Фридрих Шлегель, Э.Т.А.Гоффманн. Романтический Берлин постепенно затмевал классический Веймар в качестве интеллектуального центра. В салонах Рахели Левин и Доротеи Шлегель смешивались литературные и политические круги общества. Даже член королевского дома, блистательно-эксцентричный принц Луи Фердинанд, вращался там; а в окружении самого короля теперь имели слово буржуазные советники, "прусские якобинцы" Байме, Ломбард и Менккен (последний из названных, кстати, дедушка Бисмарка со стороны матери). Среди аристократических министров и дипломатов есть такие головы, как Гарденберг и Гумбольдт, которые чувствовали себя ближе к новой буржуазной политико-литературной интеллигенции, чем к своим товарищам по сословию. Ни в коем случае не окостенение и не застой; напротив, сверкающий, духовно богатый мир, в котором так и бурлили современные, прогрессивные, гуманистические и реформистские идеи. Офицер Бойен, позже ставший известным в качестве военного реформатора, уже открыто рекомендовал упразднение плетей и побоев в армии, а также освобождение крестьян. Свобода занятий промыслами, эмансипация евреев, городское самоуправление были у всех на устах.