Александр же продолжал настаивать на своем черновике в противовес более общему варианту, выдвигаемому Наполеоном. Стремясь усилить нажим на императора французов и сделать того более уступчивым, царь прозрачно намекал на то, как нелегко будет ему поддерживать блокаду Британии без единодушной поддержки Наполеона в польском вопросе. Однако все более нетерпеливые настояния в отношении данного соглашения, равно как и озвучиваемые царем подозрения, показывали, как мало тот доверял Наполеону, который уже начинал гадать, что же в действительности лежит за всеми теми пируэтами. «Совершенно нельзя представить себе, какую цель преследует Россия, отказываясь от версии, по которой получает все, что хочет, в пользу догматического, несоразмерного варианта, противоречащего элементарной предусмотрительности, каковой император просто не может подписать, не покрыв себя бесчестьем», – писал он Шампаньи 24 апреля 1810 г.{61}
30 июня, когда Шампаньи представил официальное послание из Санкт-Петербурга с содержавшимся в нем списком жалоб и новыми требованиями к подписанию русского проекта конвенции, Наполеон потерял терпение и вызвал русского посла, князя Куракина. «Что имеет в виду Россия под этими выражениями? – потребовал он ответа. – Она хочет войны? К чему сии бесконечные жалобы? К чему оскорбительные подозрения? Если бы я желал восстановить Польшу, я бы так и сказал и не выводил бы войска из Германии. Не пытается ли Россия подготовить почву для отступничества? Я объявлю ей войну в тот же день, как только она заключит мир с Англией». Затем он продиктовал письмо Коленкуру в Санкт-Петербург, поставив того в известность о том, что, если Россия собирается шантажировать его, используя польский вопрос как повод для сближения с Британией, будет война{62}.
Тогда Наполеон впервые прямо заговорил о войне, но то была реплика, брошенная сгоряча. Менее всего на свете он хотел воевать с Россией. Россия, со своей стороны, все с большей целеустремленностью искала предлога перейти к вооруженной конфронтации. Русское общество с самого начала проявляло враждебность к французскому альянсу, а прошедшие годы только упрочили неприятие. Причины носили скорее культурный и психологический, чем стратегический характер.
Россия являлась молодым обществом, и высшие эшелоны его представляли выходцы из разных социальных и этнических слоев. При дворе, в администрации и в армии вельможи из древних боярских родов боролись за место под солнцем с порослью новой аристократии, происхождением своим обязанной политической нестабильности и разгулу фаворитизма прошедшего столетия, породившего такие яркие аристократический фамилии, как Разумовские и Орловы, предки которых всего каких-нибудь два поколения назад вышли из слуг или выслужились из солдат. Завоевания и аннексии добавили к имевшимся родам прибалтийских немецких баронов, польскую знать, грузинских и балканских князей, в то время как потребность в талантливых людях в расширяющемся государстве засасывала в него иммигрантов отовсюду. Одним словом, сложилось довольно подвижное и крайне динамичное общество, но вместе с тем страдающее от этакой культурной ненадежности.
На протяжении последней сотни лет образованные русские всецело прониклись французской культурой. Для них Франция являлась форпостом цивилизации даже больше, чем для элиты какого-нибудь другого европейского государства. Дворянство воспитывалось французскими учителями на французской литературе и говорило между собой на французском языке[21]. Попадалось немало таких, кто посредственно владели русским и прибегали к нему только для отдания указаний слугам. Французские книги в Москве и Санкт-Петербурге пользовались такой же популярностью, как в Париже. Беглый французский являлся необходимым атрибутом для любого, кто стремился сделать карьеру в армии или в администрации. Единственным высокопоставленным офицером в русской армии в 1812 г., не говорившим по-французски свободно, был генерал Милорадович, серб по происхождению, а Александр гордился тем фактом, что говорил на французском лучше, чем Наполеон{63}.
Нуждам этой аристократии служила громадная колония преподавателей, художников, музыкантов, портных, модисток, краснодеревщиков, ювелиров, учителей танцев, парикмахеров, поваров и всевозможных слуг, чьи родители или даже родители родителей осели в России и основали профессиональные династии. После начала революции во Франции к ним добавились тысячи французских эмигрантов, некоторые из которых происходили из высшей аристократии, и многие из них поступили на службу в русскую армию[22][23].
Знание французского значило куда больше, чем просто владение иностранным языком, оно подразумевало естественное знакомство с литературой последних ста лет и с идеями Просвещения, равно как и с модными псевдодуховными и оккультными течениями той эпохи. В высших кругах русского общества распространилось франкмасонство, как и принимаемые с воодушевлением эзотерические учения вроде мартинизма[24]. Александр лично поддерживал тесные взаимоотношения со многими масонами и даже основал ложу, в которой помимо него самого состояли Родион Кошелев, последователь Сен-Мартена и Сведенборга, и Александр Николаевич Голицын (которого царь к тому же назначил прокуратором Священного синода).
Столь явно парадоксальная склонность таила и моменты более неудобного свойства, поскольку приверженность французской культуре плохо сочеталась с неотъемлемыми для русской жизни традиционными православными ценностями. И вот в то время как французская культура правила бал, а в просвещенном обществе, где говорили по-французски, одевались во французские наряды и повсеместно копировали все французское, на саму Францию все те же люди смотрели с какой-то обидой или раздражением. Революция только усилила неприязнь, а события 1805–1807 гг. превратили эти настроения в своего рода национальное движение.
Для большинства молодых офицеров военная служба состояла преимущественно из участия в парадах (за обучение солдат отвечали унтер-офицеры, а потому командирам оставалось только возглавить своих бойцов) и придворных балах. Остальное время уходило на азартные игры, пьянство и волокитство. Сами офицеры не получали почти или вовсе никакого военного образования. «У нас не было нравственности, совершенно ложные понятия о чести, почти никакого настоящего образования и едва ли не всегда неуместная бравада, которую я иначе как порочной не назову», – писал князь Сергей Волконский, младший офицер Кавалергардского полка{64}.
В 1805 г. они отправились на войну так, точно собирались на охоту. Некоторые, как князь Андрей Болконский, герой знаменитого романа Льва Толстого «Война и мир», в мечтах копировали Наполеона. Потерпев страшное поражение под Аустерлицем, они в следующем году были разбиты под Пултуском и в двух других небольших сражениях[25]. В 1807 г. они проиграли кровавую битву при Эйлау и, наконец, были разгромлены под Фридландом.
В большинстве своем русские офицеры отнеслись к поражениям крайне болезненно. Кампания способствовала их отрезвлению, и они начали взрослеть. Даже в сердцах самых испорченных бездельников из аристократических кругов вспыхнули искры патриотизма, а отвага солдат пробудила невиданное ранее уважение к крепостным в военной форме. Офицеры испытывали унижение от той видимой легкости, с какой французы наносили им поражения, как бы храбро и упорно они ни сражались, и досада на противника густо замешивалась на комплексе неполноценности, каковой буквально сквозит со страниц всего написанного ими на данную тему. Поручик Денис Давыдов и его братья офицеры буквально пришли в ярость, когда граф Луи де Перигор, доставивший письмо от маршала Бертье к генералу Беннигсену, не снял свой кольбак[26], будучи препровожден к русскому генералу. Они усматривали в этом пренебрежении удар по чести России и вырабатывали в себе упорную уверенность в необходимости продолжать воевать до тех пор, пока, в итоге, не удастся выиграть битву против Франции. Таким людям Тильзитский мир представлялся чем-то очень сродни предательству{65}.
Боль раненой гордости этих офицеров отражалась в ощущении унижения, испытываемого слоями дворянства на родине. Когда народы встают на путь соискания статуса великой державы, у них начинает развиваться любопытное видение того, что может представлять угрозу им и самому их существованию. И русские быстро начали усматривать такую опасность во французах. «Земля наша была свободна, но воздух стал тяжелее, мы шагали свободно, но не могли дышать, – жаловался Николай Греч после Тильзита. – Ненависть к французам нарастала». Но дело обстояло не в одной лишь ненависти. Начинало появляться ощущение миссии. Примитивная ксенофобия невежд шла рука об руку с антимасонской паранойей и первым дыханием романтизма, создавая убеждение, будто Россия иная, чем прочие европейские страны, она живет более духовной жизнью, а потому ей лучше отвергнуть главенствующую (то есть французскую) культуру Европы и идти своим путем{66}.