Вместе с тем, если принять во внимание последующее развитие этого дискурса в XIX и XX веках, нельзя не признать, что среди стран Восточной Европы России была отведена в нем особая роль. В контексте геополитического соперничества мотив российской «восточноевропейскости», то есть недоцивилизованности, сочетался с мотивом угрозы, образом «варвара у ворот». Описания соперника как варвара, недоевропейца можно встретить в разные моменты истории и у французов в их отношении к англичанам, и у англичан в их отношении к немцам, но применительно к русским этот образ использовался на редкость настойчиво всеми их противниками. К нему часто добавлялся мотив азиатскости русских или других народов империи, что сближало образ России с образом другого «варвара на пороге» — Османской империи. Еще одну важную особенность трактовки России в дискурсе Восточной Европы отмечает А. Нойман: «Неопределенным был ее христианский статус в XVI и XVII веках, неопределенной была ее способность усвоить то, чему она научилась у Европы в XVIII веке, неопределенными были ее военные намерения в XIX и военно-политические в XX веке, теперь неопределенным снова выглядит ее потенциал как ученика — всюду эта неизменная неопределенность»[7]. Сегодня, пожалуй, особую актуальность для русского читателя имеет вывод Вульфа о том, что в дискурсе, созданном и воспроизводимом на Западе, Россия не может лишь по собственной воле изменить свою роль и свой образ. Не Россия поместила себя вне Европы, и не только от России зависит это преодолеть.
В заключении к своей книге Вульф написал о том, что история интеллектуального сопротивления, протеста, сопротивления восточноевропейских интеллектуалов той воображаемой географии Европы, которая была создана Западом, могла бы стать предметом новой интересной книги. Такая книга еще не написана, хотя это действительно очень богатая и интересная тема. Всюду в этой Восточной Европе реакция была очень разной. От спокойной, уравновешенной и сильной, как реакция Л. Толстого, которому Вульф отдает последнее слово в своей книге, или цитированного нами И. Бродского, до истеричной, враждебной, смешной в своей самовлюбленности и вере в собственную исключительность.
Вульф справедливо замечает, что книга эта не о Восточной, а о Западной Европе. Будем, однако, помнить, что везде в Восточной Европе, в том числе и в России, неизменно находилось более чем достаточно людей, готовых воспользоваться рецептами ориентализма в отношении своих соседей на востоке, как только обстоятельства позволяли это сделать. И не нужно поддаваться искушению думать, что это книга о пороках только западной мысли — она о свойственных всем играм с ментальными картами, чреватым искушением ранжировать, уничижительно обобщать, формировать негативный образ иного ради достижения собственных политических целей и удовлетворения собственного, очень часто сопровождаемого комплексом неполноценности тщеславия.
Алексей Миллер
Предисловие к русскому изданию
Я родился в 1957 году, в год запуска первого спутника, и я считаю себя дитем «холодной войны». Карибский кризис произошел уже на моей памяти: я был тогда достаточно большим, чтобы понимать, что мои родители и другие взрослые напуганы, и страхи их как-то связаны с Россией. На следующий год я пошел в школу, где меня научили, что надо делать во время воздушного налета. Если в случае пожара мы должны были покинуть школьное здание, то по сигналу воздушной тревоги нам следовало остаться внутри, но выйти из классов в коридор, выстроясь лицом к стене, сесть на корточки и закрыть голову руками. Эти упражнения были довольно пугающими для детей, и я помню, что закрывал руками не только голову, но и уши — чтобы заглушить предполагаемый грохот разрывов. Все это происходило двадцать лет спустя после окончания Второй мировой войны, и у нас не было ни малейшего сомнения, что врагом, от которого нам предстоит прятаться в коридорах, будет именно Советский Союз — то есть страна, которую мы называли просто Россией.
Пожалуй, лишь для немногих американцев моего поколения их самые ранние воспоминания о ней не связаны с психологической травмой ночных кошмаров. Нам приходилось привыкать к подобным мыслям, вырастать из них, переосмысливать или подавлять в себе на протяжении целых десятилетий нашей юности и взрослой жизни, в годы разрядки, противостояния «империи зла», перестройки, гласности, а затем и окончания «холодной войны». Одновременно в нашем культурном багаже были и менее устрашающие воспоминания. Возможно, сегодняшние русские удивятся, узнав, что каждый американец моего поколения в детстве смотрел мультфильмы из серии «Рокки и Бульвинкль», где много внимания, в частности, уделялось России. В этом мультфильме два бесстрашных защитника свободы и американских ценностей, летающая белка по имени Рокки и анекдотически глупый лось по имени Бульвинкль, спасали мир от коварных, аморальных и очень опасных происков двух русских шпионов, Бориса Бедунова и его спутницы, высокой, злобной и соблазнительной Наташи. (То была недоступная детям и довольно глупая игра слов: Борис Бедунов вместо Бориса Годунова — он был плохим, «Bad», а не хорошим, «Good».) Начальником, похоже, была именно Наташа, которая постоянно командовала комически властным голосом: «Борис, хватай лося!» Зловещий облик России отражался не только в наших ядерных страхах, но и в смешных детских мультфильмах. Зло говорило с русским акцентом.
Проделки Бориса и Наташи были важным элементом американской массовой культуры эпохи моего детства, эпохи «холодной войны», и впоследствии я пытался найти в них ключ к непрекращающемуся изобретению Восточной Европы, свидетелем которого я был на протяжении всей моей жизни. Не без некоторого стыда я должен признаться, что именно мультфильм о летающей белке и лосе помог мне заметить культурные процессы, веками направлявшие изобретение Восточной Европы. Восприятие России в Америке времен «холодной войны» включало страхи (иногда обоснованные) и фантазии (иногда сюрреальные), которые вместе образовывали идеологически очень мощный сплав. Теперь, в особенности с окончанием «холодной войны», мы можем наконец признать, что образ России и Восточной Европы в нашем сознании был культурной конструкцией, результатом «изобретения».
Образ России для меня определяли, конечно, не только Борис и Наташа. Во времена моего детства американцы открывали для себя и других вымышленных героев, таких как доктор Живаго и Иван Денисович, чьи страдания символизировали в наших глазах ужасы коммунизма. Одновременно выдающиеся артисты вроде Рудольфа Нуриева, а затем Михаила Барышникова пользовались огромным успехом в Лондоне, Париже и Нью-Йорке еще и потому, что блеск их мастерства служил отражением и русского гения, и подневольного положения творческой личности в стране, которую они были вынуждены покинуть. Вне всякого сомнения, Россия покоряла наше воображение, господствовала в наших страхах и фантазиях и помогала нам ощущать свою принадлежность Америке и Западу в целом. В 1960 году журнал «Лайф» издал иллюстрированный альбом о России, где объявлялось, что этот «пространный и пустынный край порождает мрачное ощущение нереальности и служит естественным фоном для повторяющихся волнений, драм и жестокостей». Что до самих русских, то «по сути своей, жители СССР — примитивные люди в том смысле, что они не знают еще космополитичной утонченности жизни, не смягчены современными удобствами и не дезориентированы богатством выбора, доступным в высокоразвитых обществах. Как и их страна, их помыслы и идеи широки, просты и открыты». Предполагаемая примитивная открытость русского сознания, в сочетании с драматизмом ландшафта, предоставляла Америке превосходный фон, на который можно проецировать собственные комплексы. Вольтер писал в XVIII веке, что, если бы Бога не было, его следовало бы изобрести. Точно так же следовало бы изобрести Россию, если бы только она не существовала на самом деле. Для Вольтера, как и для многих других, «примитивная» Россия была идеальным фоном, оттенявшим французскую «цивилизованность». Для Америки в годы «холодной войны» Советский Союз был не только противником и соперником, но и нашей противоположностью, благодаря которой мы сильнее ощущали собственную идентичность. Русские были так же необходимы американцам, как Борис и Наташа — Рокки и Бульвинклю. Стараясь узнать своего врага, пытаясь свыкнуться с реальностью Советского Союза, мы также прибегали и к изобретательству, формулируя русскую угрозу так, чтобы она отвечала нашим собственным культурным потребностям.
В годы «холодной войны» «железный занавес», отделявший Восточную Европу от Западной, казался столь прочным и самоочевидным, столь ярким и важным фактом геополитической реальности, что было очень сложно разобраться в культурных коннотациях этого международного водораздела. Американцы не сомневались, что Западная Европа была «нашей» Европой, американской союзницей и в военном, и в культурном отношении, и что «наша» половина Европы была много лучше. Когда после войны путешествие в Западную Европу стало доступным американскому среднему классу, наши туристические впечатления только подтвердили эту точку зрения. В 1963 году мои родители в первый раз съездили в Европу и привезли мне крошечную металлическую модель Эйфелевой башни и маленькую венецианскую гондолу из пластика. Они, конечно, не были за «железным занавесом», и среди привезенных мне сувениров не было миниатюрного собора Василия Блаженного с цветными куполами. И все же разделение на Восточную Европу и Европу Западную не ограничивалось лишь туристическими маршрутами и культурными впечатлениями. Особые отношения между Россией и Восточной Европой были еще и геополитической реальностью, что с жестокой наглядностью показал Советский Союз, вторгнувшись в 1968 году в Чехословакию.