Будет вполне уместно сказать, например - как это не раз и делалось,что поэма Гоголя населена разнообразными чудовищами. Но это уместно в том случае, если в слово "чудовище" или, лучше, "чудище" вкладывается его коренной, изначальный смысл, совершенно ясный в слове "чудеса" или, по-иному, в слове "чудной". Поэма Гоголя воссоздает не "отрицательную", а "чудную" жизнь. О "чудесном" в поэме Гоголя прекрасно писал в свое время А.Милюков, и, между прочим, Добролюбов высоко оценил его характеристику.
В статье "О степени участия народности в развитии русской литературы", написанной по мотивам книги А.Милюкова "Очерк истории русской поэзии", критик говорил следующее:
"...превосходный разбор "Мертвых душ"... обнаруживает в авторе большой диалектический талант. Как, например, умел он найти чудесное в "Мертвых душах"?.. Мы не можем удержаться от удовольствия выписать это место. ...Что может быть чудеснее этих мертвых душ, которые окончили в некотором роде свое земное существование, а между тем невидимо присутствуют перед вами во всей повести... И кому не покажется сверхъестественным, что души крестьян, давно уже совершивших свое жизненное поприще, существуют еще за стиксовой гранью гражданской даты, незримо живут в грудах бумаг и ревизских сказок, таинственно прикованы еще к земле и не смеют вкусить успокоения в Елисейских полях, пока не прозвучит труба новой ревизии и не освободит их от невидимого заключения в судебных вертепах! Кто не увидит чудесного в том, что эти мертвые души продолжают еще невидимо платить за себя подати и отправлять повинности, служить предметом сделок и процессов, средством обогащения и спекуляции и даже вводят в сомнение Коробочку, не годятся ли они еще на что-нибудь в домашнем хозяйстве! Все это в высшей степени чудесно, а вместе с тем действительно и вполне естественно"...
Книжка г. Милюкова умнее, справедливее и добросовестнее прежних историй литературы, составлявшихся у нас в разные времена большею частью с крайне педантической точки зрения".
В рассуждении А.Милюкова действительно глубоко и верно схвачена истинная природа гоголевского творения. И по-своему "чудесны" - хотя в то же время "вполне естественны" - вовсе не только перипетии, связанные непосредственно с мертвыми душами, но и все другие стороны поэмы. "Чуден" дом Собакевича, так похожий на хозяина, "чудно" существование Коробочки, совершающееся словно где-то в ином, потустороннем мире, "чуден" быт Ноздрева с его невероятной псарней, "чудна" жизнь губернского города и история капитана Копейкина.
Белинский утверждал в статье, направленной против Аксакова, что Гоголь совершил ошибку, попытавшись создать эпопею, "содержание и герой которой есть субстанция русского народа". Ибо хотя, мол, в "Мертвых душах" ярко "проблескивает" некая "субстанция", все же последняя,- несмотря на то, что она "глубока, и сильна, и громадна",- есть пока нечто "гадательное и предположительное" и не предстает "в своем разумном определении". И Белинский утверждает даже, что вообще "субстанция народа может быть предметом поэмы только... когда она есть уже прошедшее и настоящее, а не будущее..."
Верно, что в "Мертвых душах" "субстанция народа" не предстает "в разумном определении". Но никак нельзя согласиться с тем, что Гоголь не имел художественного права воплотить еще не определившуюся, еще "неразложимо-цельную", пребывающую в "чудном", "диком" состоянии "субстанцию народа".
О, страшных песен сих не пой
Про древний хаос, про родимый!
писал Тютчев, но именно он и дерзал вобрать в свою поэзию и тем самым преодолеть этот "родимый хаос".
Еще задолго до "Мертвых душ" Пушкин шел по тому же пути в "Истории села Горюхина" и в своих гениальных "Бесах".
Национальная самокритика, воплощенная в поэме Гоголя, представляла собою не "отрицание" и сатирическое "разложение" русской жизни, а объективное раскрытие ее "неразумного", "дикого" состояния, при котором народная субстанция еще дремлет, еще не нашла себе ни осознания, ни сколько-нибудь определенной формы, хотя вместе с тем уже вышла из древнего "героического" века. Такое "состояние", в сущности, и невозможно "отрицать"...
И хотя "субстанция народа" в "Мертвых душах" еще не "определилась", она тем не менее ощущается всюду, она разлита по всей поэме, где много "чудищ", но нет мелкости и бессодержательности: все крупно, сильно, многообразно...
Герои Гоголя не могут и не должны вызывать у непредвзятого читателя отвращения и негодования подобных тем, какое вызывают, скажем, иные герои Щедрина. И горы разоблачений и обвинений, которые обрушены на этих героев во многих литературоведческих работах, подчас просто смешны. Белинский, кстати сказать, прямо писал об этом: "Находя лица, изображенные Гоголем, особенно безнравственными и глупыми, довольно ребячески преувеличивают дело и грубо его понимают". Позднее он скажет (эти слова уже цитировались), что в героях Гоголя "нет ни пороков, ни добродетелей". И то и другое еще как бы не определилось, не выяснилось в этих характерах.
В другом месте, подробно разбирая образы "Мертвых душ", он доказывает, что Собакевич, Манилов, Коробочка и т.д. вовсе не являются "отрицательными" героями и тем более носителями зла. Стоит отметить, что и сама афера Чичикова, лежащая в основе фабулы поэмы, никому не приносит зла - ни крестьянам, ни помещикам, ни обществу в целом. Чичиков как бы просто берет деньги "взаймы" у опекунского совета (под несуществующий, ирреальный залог), с тем чтобы, пустив их в оборот, разбогатеть и, разумеется, вернуть "заем" - иначе ведь он пойдет под суд. И эта "безобидность" его плутни, без сомнения, не случайна; она глубоко соответствует всему духу поэмы.
Не зло, не "отрицательность", а именно не достигшая "разумного определения", пользуясь словами Белинского, "народная субстанция" проникает все образы и сюжет поэмы Гоголя.
В обиталище Собакевича, в озорстве Ноздрева, в "дремучестве" Коробочки и даже в безудержной маниловской мечтательности и в беззаветном, не щадящем самого героя разгуле плюшкинской скупости воплощен тот же, по слову Белинского, "русский дух", та же вольная бесшабашность и широта, которые в иной, идеализированной форме воплотились в лирических отступлениях о дороге, о песне, о тройке...
* * *
Мы говорили о двух великих и характерных явлениях 30-х годов: одно из них как бы представляет философский исток эпохи, другое - ее художественное завершение. Нетрудно увидеть их несомненное родство: их объединяет и бесстрашие национальной самокритики (в частности, мысль об еще не пробудившейся для истинного бытия родине), и дерзость пророчества о ее грядущем величии. Чаадаевские "слова о том, что русская мысль способна к "могучему порыву, который должен... перенести нас одним скачком туда, куда другие народы могли прийти лишь путем неслыханных усилий", очевидно перекликаются с гоголевским образом тройки.
Не менее замечательно и совпадение в самом заглавии "Мертвые души" и названии города, из которого как бы посылаются "Философические письма",Некрополис (город мертвых). И в том и в другом случае образ смерти, пользуясь термином М.Бахтина, амбивалентен; это несомненно, если мы будем исходить из целостного смысла чаадаевского и гоголевского творчества. Речь идет о смерти, чреватой рождением, возрождением58.
Так возрождаются мертвые богатыри-мужики в разговоре Собакевича и в размышлениях Чичикова. Так именно эта еще словно спящая мертвым сном Россия, которая предстает в "Письмах" Чаадаева, призвана, по его словам, быть "совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества".
И дело здесь не просто в личной перекличке создателя философических писем из города мертвых и творца поэмы о мертвых душах; дело и в цельном существе эпохи. Те же идеи и мотивы можно обнаружить и в творчестве Пушкина, Боратынского, Тютчева, Лермонтова, В.Одоевского и других виднейших художников и мыслителей 30-х годов.
Общая характеристика принципов литературы 30-х годов - это задача для обширного трактата. Но здесь мы обратились к двум явлениям, которые в известном смысле наиболее "трудны" и очень часто истолковываются односторонне. На материале "Философических писем" Чаадаева и "Мертвых душ", как кажется, особенно ясны методологические недостатки многих литературоведческих работ, посвященных данной эпохе и ее крупнейшим деятелям.
Общее представление о 30-х годах как о периоде "упадка" и невнимание к глубоко своеобразной природе самого творческого метода, характерного так или иначе для всей большой литературы времени и в определенных отношениях родственного тому, который мы зовем ренессансным реализмом, мешают, на мой взгляд, объективному исследованию одной из величайших литературных эпох.
В заключение уместно сказать хотя бы два слова о соотношении 30-х и 40-х годов, то есть периода с 1842 по 1855 год. Хотя именно тогда начали свой путь Достоевский и Толстой, этот период не дал таких творческих свершений, как предшествующее десятилетие. Для него характерны споры, искания, становление, а не зрелые плоды. Сама обстановка острой борьбы славянофилов и западников не могла способствовать возникновению того высшего творческого состояния, которое породило в 30-е годы гениальные создания Пушкина, Тютчева, Гоголя. Нужен был новый "синтез", который осуществился в 60-70-х годах, явившихся величайшей эпохой русского - и в то же время мирового - романа, эпохой "Войны и мира" и "Братьев Карамазовых". Существенная методологическая ошибка многих работ по истории русской литературы заключается в том, что 30-е годы анализируют и оценивают "в свете" 40-х. Между тем каждая эпоха имеет свои самобытные закономерности, свою органическую цельность и ценность, которыми недопустимо пренебрегать. В "сумерках" Пушкинской эпохи, точно отмеченных названием книги Боратынского, на небо русской литературы взошли иные созвездия, движущиеся по своим особым орбитам. Нелишне напомнить, что после Собрания сочинений Пушкина, вышедшего в 1838-1841 годах, следующее было издано только в 1855-1857-м, что стихи Тютчева после 1839-го (то есть именно после его возвращения в Россию) впервые появились в печати лишь в 1850 году, что Гоголь с 1842-го до самой смерти не дал читателям ни одного художественного произведения...