В Бухаресте Салаберри встретил местного дворянина, румынского боярина, «оригинала, которого… решил запомнить», поскольку его история наглядно демонстрировала принадлежность Румынии к Восточной Европе и отношение, в котором она находилась к Европе Западной.
Он был в Спа, в компании с русским офицером, что довольно необычно для бояр, которым их господари не разрешают покидать княжество. Он показался мне более несчастным, чем слепцы от рождения, поскольку Спа и Бухарест отличаются друг от друга, как день и ночь. Он рассказывал мне об оставленной там любовнице, и дабы как следует описать ее, он сказал мне: «Она была прекрасна, как луна»[104].
Эта история отлично подходила Салаберри, поскольку позволяла избежать вопроса о том, оставался ли революционный Париж по-прежнему центром и источником цивилизации. Вместо этого в ее фокусе оказался Спа, где в XVIII веке французские аристократы принимали воды и где после 1789 года они нашли пристанище в эмиграции. Восточная Европа, в противоположность Спа, была краем слепцов, страной ночи, страной по-детски незатейливых метафор. Русские и валахи были блаженными «слепцами от рождения», поскольку они никогда не видели Западной Европы. Те же немногие, кому удалось увидеть свет цивилизации, были обречены оставаться несчастными, вспоминая ее, как прекрасную любовницу. Бухарест, как и Будапешт, был замком Тундер-тен-Тронк — прекраснейшим на свете местом, для тех, конечно, кто не видел ничего иного.
Уже в Будапеште Салаберри почувствовал «величайшее стремление посетить первые же встреченные… памятники турецкой религии, искусства и обычаев». В Валахии, по его утверждению, он обнаружил «первые проявления восточных обычаев», особенно в женской одежде. Вывод об азиатском характере Восточной Европы, от Санкт-Петербурга до Константинополя, делался именно на основании этих предполагаемых следов Востока и «стремления» путешественников обнаружить их несмотря ни на что. В Систове, на Дунае, где все еще продолжались австро-турецкие мирные переговоры, Салаберри впервые увидел верблюда и нашел его «гротескным». За семьдесят пять лет перед тем леди Мэри описала впервые встреченных ею верблюдов как «необычайных», но «уродливых существ»[105]. Они были первыми вестниками Азии, встречавшимися уже в Восточной Европе. Салаберри, в отличие от леди Мэри с ее арабской поэзией и турецким костюмом, вовсе не был сентиментальным любителем восточной экзотики. Пересекая Балканы верхом по дороге из Систовы в Константинополь, он опасался чумы, разбойников и солдат, как турецких, так и русских. Перевалив через горы, он, однако, обнаружил роскошный край фруктовых садов, виноградников и роз, «европейский Гулистан», благоухающий аромат Персии[106].
Леди Мэри собиралась изучать арабскую поэзию в Белграде; стоило Салаберри пересечь Балканы, как он уже заслышал ароматы Персии. Тем не менее даже розовые сады не могли отвлечь его от все более неприятных «турецких обычаев». Они сопровождали его на каждом шагу, становясь назойливее по мере приближения к Константинополю: «Куда ни посмотришь в этом краю, всюду встречаешь самую отвратительную непристойность (malpropreté)». Было что-то закономерное в том, что этот пассаж был опубликован в 1799 году, как раз когда Наполеон сражался с турками на Ближнем Востоке. «Они живут посреди отбросов, вдыхая чумные миазмы, причины которых следует искать в их ужасающей небрежности»[107]. В Адрианополе леди Мэри посетила большую мечеть XVI века, шедевр архитектора Синана{3}: «Я была в своем турецком костюме, и меня пустили без пререканий». Мечеть, по ее мнению, была «благороднейшим зданием, которое я когда-либо видела». Салаберри, однако, решил осмотреть мечеть в пятницу, его туда не пустили, и он отправился восвояси, проклиная «имама, правоверных и пророка». К своему утешению, в Константинополе он узнал, что все мечети якобы выглядят одинаково[108]. В самой столице Оттоманской империи его нерасположение к туркам и их обычаям проявлялось в постоянных упоминаниях педерастии.
Кажется, что враждебность к Востоку возрастала у Салаберри «на каждом шагу» по мере его продвижения через Восточную Европу. Странным образом, но одновременно он раздувал в себе и враждебность к России, хотя она не входила в маршрут его путешествия. Тем не менее Россия часто упоминается наряду с другими «странами, через которые я проезжал», и в описание своего путешествия Салаберри включил приложение «О русских», в котором по своей свирепости, недисциплинированности, невежеству, предрассудкам, фанатизму — и даже «непристойности» (mal-propreté) — они приравниваются к туркам. Подводя итог, он объявил их цивилизованность «показной» (pretendue)[109]. Путешествия в Константинополь и Санкт-Петербург — и то и другое поездки через Восточную Европу — были непосредственно связаны друг с другом, вплоть до взаимозаменяемости.
Оказавшись наконец в Константинополе, в «этой точке Европы, в шестистах шагах от Азии», Салаберри ясно осознавал, что находится на краю континента[110]. Переправившись через Босфор и ступив на азиатский континент, он пустился в приличные моменту глубокомысленные рассуждения: «Как может полоска моря, не более четверти лиги шириной, быть причиной такой перемены в моих мыслях? Или, скорее, как может она производить такое различие между двумя частями света, столь близкими и столь непохожими?» Если Сегюр воображал, что, пересекая польскую границу, он покидает Европу, то Салаберри, переправившись через пролив, действительно оказался в Азии. «Когда я думаю о Европе, только что мною оставленной, и Азии, находящейся теперь у меня под ногами, совершенно новое восхищение охватывает мой взор и мой дух». Он даже забыл на минуту о своем отвращении к «турецким обычаям», восхищаясь великими азиатами: Заратустрой, Моисеем, Иисусом и даже Магометом. Его размышления о Европе были менее высокопарными, почти трогательно-сентиментальными: «Полоска моря шириной в шестьсот шагов разорвала нить, которую не могли разорвать девятьсот лиг суши, нить, связывавшую меня с моей страной, с Европой, с моим веком»[111]. Эта связующая нить была для него особенно важна: Салаберри был эмигрантом, он покинул свою родину, Францию, и не знал, когда и при каких обстоятельствах сможет вернуться; когда-нибудь эта нить приведет его домой. С другой стороны, именно покинув Францию, он смог взамен открыть для себя Европу и узнать, как далеко она простиралась. Во время своей «поездки в Константинополь» он посетил Венгрию и Валахию, видел кентавров и готтентотов — но по-прежнему оставался в Европе.
В Константинополе Салаберри заключил, что Европа обладала неким моральным единством, основанным на «сходстве чувствований, вкусов, манер, недостатков, обычаев и пороков». Это единство, конечно, не распространялось на турок, бывших за гранью «всякого сравнения». Уже их нескрываемое презрение к европейцам говорило о моральной ущербности. Салаберри допускал, что все народы (возможно, даже французы) относятся иногда свысока к другим нациям, но «недостаток этот скрывается или обнажается в зависимости от степени цивилизованности»[112]. Действительно, никто лучше самого Салаберри после его поездки по Восточной Европе не знал, насколько все мы грешим снисходительным отношением к другим народам. Эта поездка показала ему, что в основе европейской общности лежат сходства и сравнения, которые он довольно бесцеремонно сводил к «степени цивилизованности» (le plus ou moins de civilization). В этой фразе вполне выразилось соотношение между Европой Западной и Восточной в понимании просвещенного XVIII века. В своих самых первых впечатлениях о Константинополе, сразу по окончании своего путешествия, Салаберри был еще более красноречив: «Эти страны уподобляют Европу стальному изделию, у которого работник поленился отполировать края»[113]. Европейская цивилизованность, в зависимости от своей «степени», была подобна полировке, и благодаря своей путеводной нити Салаберри добрался до самых ее неполированных окраин.
Глава II
Обладая Восточной Европой: Сексуальность, рабство и телесные наказания
После побоев
Казанову часто подозревают в склонности приукрашивать факты; однако в своих мемуарах он указал время своего прибытия в Петербург с необычайной точностью. Он выехал из Риги в повозке 15 декабря 1764 года и, проведя в пути шестьдесят часов, 18 декабря достиг пункта своего назначения:
Я прибыл в Санкт-Петербург, когда первые лучи солнца только позолотили горизонт. Это был как раз день зимнего солнцестояния, и я наблюдал, как солнце взошло над огромной равниной ровно в девять часов двадцать четыре минуты; я могу уверить своих читателей, что самая длинная ночь на этой широте продолжается восемнадцать часов и три четверти[114].