Это показывает, что с одной только немецкой стороны не было недостатка в планах скифской войны; они могли расходиться в деталях, идея оставалась одна и та же — всем авторам меньше всего было жаль потери русских областей и связанных с этим горя и страданий и легко было осуществлять на чужом народном горбу стратегические эксперименты. Что могло повлиять на конечное осуществление предложенного плана? Ротфельс думал, что более повлияли в этом смысле Гнейзенау и Штейн, чем сухая догматика Вольцогена и Вюртембергского. Для наших целей важно установить, прежде всего, факт несомненного ознакомления Клаузевица со многими из этих планов, особенно с исходившими от его друзей, и, значит, теоретическая канва оборонительного плана с разными оттенками могла быть им продумана перед войной и проверена личными переживаниями во время нее. Затем важен вывод самого Клаузевица, а он писал[188], озираясь на прошлое: «Кампания развилась так сама собою». «Каждый раз шарахались в испуге назад, едва только голова Медузы… показывалась вблизи»[189]. Даже частности, в форме якобы систематического опустошения покидаемых районов, по мнению Клаузевица, вытекали сами собой постепенно из страсти все сжигать со стороны русских мародеров и благодаря непорядкам во французском авангарде[190].
Что же получил в результате Клаузевиц как наследие для своего главного труда от 1812 г.? Во-первых, хорошее знакомство с оборонительным планом и, затем, подтверждение, что и в войну 1812 года главную роль сыграли не предусмотрительность и совершенство стратегического плана, а моральная сила народа, решившегося избежать торопливого заключения мира, «претерпеть до конца», т. е., что на войне не факторы разума, а факторы воли и духа играют первую роль.
Но, конечно, наиболее яркое подтверждение в 1812 г. нашла себе мысль Клаузевица о преимуществах обороны перед наступлением. Это было неважно, что такая оборона, по его мнению, вылилась сама собою, а не по заранее намеченному плану; первая версия, может быть, еще более подтверждала жизненность принципа. Иллюстрация любимой мысли военного теоретика была блестяща и до конца дней его жизни наложила на эту сторону миросозерцания печать какого-то фанатизма. Как зачарованный, Клаузевиц следил за одной стороной — Наполеоном, видел блеск и могущество его армии в момент ее перехода через Неман, постепенное ее увядание на пути к Москве и погребальный ход обратно[191], но, увы, он не видел другой стороны: необъятного моря России и пассивно-могучего народа, способного все выдержать. Отсюда элемент односторонности в теории и ее исключительность со стороны возможности применения.
Но не нужно забывать, что не 1812 год создал упомянутое увлечение в сторону обороны. Мысль, как мы как-то сказали выше, носилась давно в голове Клаузевица. Уже в 1809 г., судя по его письмам[192], идея преимуществ обороны начала формулироваться в его сознании. Последующие годы несчастий Пруссии, необходимость обдумать ее оборонительные ресурсы не только углубили эту мысль, но заставили не один раз обработать ее путем разных комбинаций и проектов. 1812 год только закрепил у Клаузевица идею обороны, и она стала для него с тех пор излишне любимым детищем.
Но, по-видимому, совершенно впервые возникло у Клаузевица под непосредственным впечатлением от событий 1812 г. понятие о «кульминационном пункте» наступления как об органическом пункте связи между двумя противоположными типами войны — наступательной и оборонительной. В силу собственной постепенно ослабевающей силы удара и специфических особенностей обороны, наступление с неумолимой, хотя и не непрерывной последовательностью, приближается к пункту безразличного равновесия, предельного пункта; если он будет перейден, то «весь груз поднятой и не преоборенной (nicht bewältigten) тяжести» падет на наступающего… роли врагов меняются.
Возвратимся к труду «Поход 1812 года»[193].
Сам автор предупреждает, что он не собрал данных о числах, местах, количестве сил. Его задача сводилась к тому, чтобы для будущего исследователя событий набросать картину пережитых им впечатлений и тех выводов, которые последовательно осели в его сознании. Впечатления стратега-любителя, попавшего в большой штаб, — вот все, что дает этот труд, и лишь потому, что этим любителем является Клаузевиц, труд приобретает большой интерес. Книга распадается на две главы. В конце второй помещен разбор плана Наполеона. Историческая канва общеизвестна и в ней разве интересна некоторая слабость осведомления автора, многое схватывавшего на лету, случайно, мало видевшего документов и ничего не понимавшего непосредственно кругом. Поэтому на повествовательной части не имеет смысла останавливаться.
Мастер исторического портрета
И вновь, как и в труде по 1806 году, наиболее интересными являются характеристики лиц и критический анализ операций, о чем мы, для ознакомления читателя с общим колоритом сочинения, несколько и поговорим. Характеристики, это, быть может, наиболее вечное в исторических работах Клаузевица. Трудно представить себе что-либо более меткое, яркое, сжатое и специально оттененное, как эти портреты, смотрящие на нас живыми с полей интересной далекой эпохи. Недаром существовало мнение, что Л. Толстой[194] многие характеристики взял со страниц труда Клаузевица, и даже, например, позиция Андрея Болконского, присутствовавшего на советах командующих генералов, создана им будто бы по образцу позиции Клаузевица. Приведем, для примера, некоторые характеристики[195].
Пфуль — полковник прусского Генерального штаба. В 1806 г. бросил службу в Пруссии, после сражения при Ауэрштедте поступил на службу в Россию, где дослужился до чина генерал-лейтенанта, не участвуя в действительной службе. Человек высокого ума и большого образования, но с недочетами в технических знаниях дела. Он давно уже вел жизнь чисто ученую и столь уединенную от мира, что ничего не знал о событиях дня. Юлий Цезарь и Фридрих II были его любимыми авторами и героями. Бесплодные мечтания об их методах войны, без всякой исторической критики, были почти единственным его занятием. События войн более новых скользили мимо него, не оставляя по себе никакого проследа. Таким путем он создал себе теорию войны, которая не выдерживала ни философской критики, ни исторических сравнений.
Барклай — военный министр; простой, честный, вялый, сам по себе доблестный, но бедный идеями. Родом из Ливонии, он считался русскими за полуиностранца.
Багратион — упрямый, вспыльчивый; «решительно ненавидел» Барклая.
Аракчеев — генерал-лейтенант — русский в полном смысле слова, большой энергии и хитрости. Он был начальником артиллерии (Chef der Artillerie), и император питал к нему большое доверие. Но так как ведение войны было совершенно чуждым для него делом, то он в него и не вмешивался…
Ермолов — человек сорока лет, самолюбивый, характера крепкого и упорного, не чуждый ни ума, ни образования. Конечно, он был выше тех, что были до него, и от него, по крайней мере, можно было ожидать, что он сумеет обеспечить всюду повиновение приказам главнокомандующего и придать его решениям известную энергию; чувствовали, что это было нужно, чтобы дополнить мягкого и флегматичного Барклая. Сам Ермолов не думал много о больших маневрах армии и об общих мероприятиях по войне; он не создал ни одной яркой идеи. Когда подошел момент решаться и действовать, он увидел, насколько все это для него было чуждо. Поэтому он сохранил за собой общее выполнение дел по армии, предоставляя генерал-квартирмейстеру всю стратегическую и тактическую часть[196].
Генерал Мухин, в начале генерал-квартирмейстер, русский чистой воды, не знал ни слова по-иностранному и потому мог читать только русские книги[197]. Его назначили на этот пост, так как он отличался в съемке и топографическом черчении; эти знания в армии, в культурном отношении отсталой, считались прообразом всей военной науки[198].
Полковник Толь[199] имел тридцать лет; это был наиболее образованный и наиболее блестящий из офицеров Генерального штаба. Его способности были все же средние, зато воля — очень крепкая. Уже давно он занимался большой войной и был an courant [в курсе (франц.)] всего, что было опубликовано нового на эту тему; он даже излишне увлекся (ziemlich tief verloren), углубившись в большую новость: идеи Жомини[200]. Он, так или иначе, мог разобраться в деле, хотя был слишком далек от того, чтобы создать себе идею совершенно отчетливую и личную. Ему недоставало духа творчества, чтобы создать общий план, обнимающий все и хорошо скоординированный. В сношениях был недостаточно тактичен; был известен своей особой грубостью по отношению высших и низших.