Можно пойти дальше и утверждать, что первоначальная, народно-революционная, идея патриотизма опиралась, скорее, на государство, а не на национальность, ибо апеллировала она к самому суверенному народу, т. е. к государству, осуществлявшему власть его именем. Для «нации», понятой подобным образом, этнос и прочие элементы исторической традиции значения не имели, а язык был важен лишь (или преимущественно) с практической точки зрения. «Патриоты», в исконном значении данного слова, представляли собой противоположность тем, кто стоял за «свою страну, права она или нет», а именно, если воспользоваться ироническим определением доктора Джонсона, «заговорщиков и нарушителей общественного порядка».1 Если же говорить более серьезно, то Французская революция (по всей видимости, использовавшая этот термин в том смысле, который впервые был намечен американцами, а еще более определенно — голландской революцией 1783 г.)2 считала патриотами тех, кто доказывал любовь к родине, стремясь обновить ее с помощью реформы или революции. Что же касается patrie,* которой они теперь были преданы, то она представляла собой полную противоположность исторически сложившемуся и фактически существующему «готовому» государственному целому — это была нация, созданная через свободный полити-
А
1 Cf. Hugh Cunningham. The language of patriotism, 1750–1914 //History Workshop Journal, 12, 1981. P. 8–33.
2 J. Godechot. La Grande Nation: l'expansion revolutionnaire de la France dans le monde 1789–1799. Paris, 1956, vol. I. P. 254.
* «Родина» (фр.). — Прим. пер.
140 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.
ческий выбор ее членов, которые таким образом разрывали или, по крайней мере, ослабляли узы прежней лояльности. 1200 национальных гвардейцев из Лангедока, Дофинэ и Прованса, собравшихся у города Баланс 19 ноября 1789 года, принесли присягу на верность Нации, Закону и Королю и объявили, что отныне они уже не провансальцы, лангедокцы и т. п., а просто французы. Точно так же поступили в 1790 году национальные гвардейцы Эльзаса, Лотарингии и Франш-Конте, — и это еще более показательный пример, ибо таким образом в настоящих французов превратились обитатели провинций, аннексированных Францией всего лишь за столетие до описываемых событий.' Как выразился Лависс, «La Nation consentie, voulue par elle-même» 2 * стала вкладом Франции в мировую историю. Революционное понятие нации, созданной сознательным политическим выбором ее потенциальных членов, до сих пор сохраняется в чистом
виде в США. Но и французское понятие нации как чего-то аналогичного плебисциту («un plebiscite de tous les jours»,** по словам Ренана) не утратило своего по существу политического смысла. Французская национальность означала французское гражданство: этнос, история, употреблявшиеся в повседневном обиходе язык или местное наречие на определение «нации» совершенно не влияли.
Но подобная «нация» — т. е. совокупность граждан, чьи права как таковые предоставляли им долю участия в судьбах страны и тем самым делали госу-
1 Ibid., I, p. 73.
2 Цит. по: Pierre Nora (ed.). Les Lieux de Memoire. La Nation. Paris, 1986. P. 363. * «Нация, которая создала самое себя собственной волей» (фр.). — Прим. пер. ** «ежедневный плебисцит» (фр.). — Прим. пер. Глава III. Позиция правительств 141
дарство до известной степени «их собственным», — подобная «нация» стала реальностью не только при демократических и революционных правительствах, хотя режимы антиреволюционные и консервативные осознавали этот факт чрезвычайно медленно. Вот почему правительства воюющих держав были так удивлены в 1914 году, когда обнаружили, что граждане их стран в яростном (хотя и недолгом) порыве патриотизма массами бросаются к оружию.1 Демократизация политики как таковая (т. е. превращение подданных в граждан) способна породить популистское сознание, в некоторых аспектах почти неотличимое от национального и даже шовинистического патриотизма, ибо если «эта страна» в известном смысле «моя», то я с большей готовностью ставлю ее выше других стран, в особенности если жители последних лишены прав и свобод истинного гражданина. «Свободнорожденный англичанин» Томпсона или гордые «британцы» XVIII века, которые «никогда не станут рабами», весьма охотно подчеркивали свое отличие от французов. Это вовсе не предполагало какой-либо симпатии к собственным правящим классам или правительствам; последние, в свою очередь, не слишком верили в преданность бойцов из низших классов, для которых эксплуатировавшие простой народ богачи и аристократы представляли более непосредственную и тягостную реальность, чем самые ненавистные из чужеземцев. Классовое сознание, постепенно формировавшееся у трудящихся слоев многих стран в последние предвоенные десятилетия, подразумевало, — более того, активно побуждало к борьбе за «права че-
1 Marc Ferro. La Grande Guerre 1914–1918. Paris, 1969. P. 23; A Offner. The working classes, British naval plans and the coming of the Great War //Past and Present, 107, May 1985. P. 225–226. 142 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.
ловека и гражданина», а следовательно, способствовало становлению патриотизма. Массовое политическое или классовое сознание, как показывает история якобинства или движений, подобных чартизму, было внутренне связано с понятием «patrie», или «отечества». Не случайно большинство чартистов выступало и против богачей, и против французов.
И все же подобный народно-демократический или якобинский патриотизм оставался чрезвычайно уязвимым ввиду подчиненного положения масс его носителей — как в объективном, так и (в случае с трудящимися классами) в субъективном смысле. Ведь в тех государствах, где он развился, конкретный политический смысл патриотизма определяли не патриоты из низов, а правительства и господствующая верхушка. Рост политического и классового сознания в среде рабочих учил их добиваться гражданских прав и осуществлять их на практике. Трагический парадокс данного процесса заключался в том, что именно там, где трудящиеся научились отстаивать свои права, это помогло правящим режимам ввергнуть рабочие массы — без особого сопротивления с их стороны — в ужас взаимного истребления 1914 года. Однако весьма показательно, что, стремясь обеспечить массовую поддержку войны, правительства воюющих государств апеллировали не просто к слепому патриотизму, еще менее — к воинской славе или к образу героя-мужчины, но обращались в своей пропаганде прежде всего к гражданскому сознанию штатского человека. Все крупные воюющие державы изображали войну как оборонительную со своей Стороны; все объясняли ее внешней угрозой гражданским правам и свободам собственной страны или коалиции; все научились представлять целью войны (правда, совсем не последовательно) не только устранение подобной угрозы, но и известное Глава III. Позиция правительств 143
преобразование общества в интересах беднейших граждан («дома для героев»). Таким образом, сам по себе процесс демократизации помогал государствам и правительствам разрешить чрезвычайно важную проблему, а именно приобрести легитимность в глазах своих граждан, — даже если последние имели причины для недовольства. Этот процесс мог усилить и даже заново
создать чувство государственного патриотизма. Но подобный патриотизм имел свои пределы, в особенности там, где он сталкивался с конкурирующими факторами, вступавшими теперь в действие с большей, чем прежде, легкостью. Эти силы — а самой грозной среди них был национализм, не связанный с идеей государства, — претендовали на чувства преданности и лояльности, единственным законным объектом которых провозглашало себя государство. Далее мы увидим, что их притягательность и сфера влияния неуклонно возрастали, а в последней трети XIX века они начали ясно формулировать такие цели, которые еще более увеличивали их потенциальную опасность для государства. Не однажды утверждалось, что сам процесс демократизации государств стимулировал, если не порождал эти силы. Теория национализма как результат модернизации стала чрезвычайно популярной в современной литературе.1 И все же, какой бы ни была реальная связь между национализмом и модернизацией государств XIX века, государство видело в национализме 1 См.: Karl Deutsch. Nationalism and Social Communication. An Enquiry into the Foundations of Nationality. Cambridge MA, 1953. Другой характерный пример этой тенденции — Ernest Gellner. Nations and Nationalism. Oxford, 1983. Cf. Jong Breuilly. Reflections on nationalism // Philosophy and Social Sciences, 15/1 March 1985. P. 65–75.
144 Э. Хобсбаум. Нации и национализм после 1780 г.
особую, вполне отличную от «государственного патриотизма» политическую силу, с которой нужно было считаться и искать соглашения. Но если бы ее удалось включить в рамки государственного патриотизма в качестве его эмоционального ядра, то она действительно могла бы стать в руках правительства необыкновенно мощным орудием.