И всё же против русского человека Шмелёв не озлобился, хоть и многое в новой жизни проклял. О Шмелёве этой поры – о человеке и художнике – писал мне близко знавший его Борис Зайцев: «Писатель сильного темперамента, страстный, бурный, очень одарённый и подземно навсегда связанный с Россией, в частности с Москвой, а в Москве особенно – с Замоскворечьем. Он замоскворецким человеком и остался и в Париже, ни с какого конца Запада принять не мог. Думаю, как и у Бунина, у меня, наиболее зрелые произведения написаны здесь. Лично я считаю лучшими его книгами «Лето Господне» и «Богомолье» – в них наиболее полно выразилась его стихия…» «Очень мучительна натура, сверхнервы, а тут ещё трагическая эпоха – всё это сделало из него отчасти фигуру из Достоевского. Темперамент и внутренний напор у него были большие, замоскворецкий оттенок навсегда остался, дарование большое, несколько исступленное и собою мало владеющее. Именно во второй половине жизни облик его, язык (своеобразный по ритму, вроде какого-то «сказа»), всё это ярче и сильнее выразилось» (Михайлов О.Н. От Мережковского до Бродского. М., 2001. С. 123–124. Письма Б. Зайцева от 7 июля 1959 года и 1 декабря 1960 года; архив О.Н. Михайлова).
С первых же страниц повесть «Солнце мёртвых» потрясает эпизодами и фактами, в которых передан весь ужас и бесчеловечность. Снятся И. Шмелёву «странные» и «пышные сны», будто он ходит по залам дворца, тысячи комнат, груды цветов, он с великой мукой ищет кого-то, видит странных людей: «С лицами неживыми, ходят, ходят они по залам в одеждах бледных… Что-то мне говорит, – я чую это щемящей болью, что они прошли через страшное, сделали с ними что-то, и они – вне жизни, уже – нездешние… И невыносимая скорбь ходит со мной в этих, до жути роскошных, залах…» (Там же. Т. 1. С. 455–456). А проснувшись, он сталкивается с реальными жуткими картинами. Голод. Нет топлива на зиму. «Как каторжанин-бессрочник, я устало надеваю тряпьё, – милое моё прошлое, изодранное по чащам. Каждый день надо ходить по балкам, царапаться с топором по кручам: заготовлять к зиме топливо…» (Там же. Т. 1. С. 456). Потом расскажет о бродяге-павлине, который никому не нужный, потом – о корове Тамарке, потом – обо всём, что окружает его, и повсюду – голод, пустыня, безрадостное житьё. Рассказчик даёт Ляле «маленькую лепёшку», она сначала отказывается, «у самих мало», а потом мчится к пятигодовалому брату и отдаёт ему пол-лепёшки, а Володя «кричит звонко-звонко»: «Ба-а-ль-шо-е!.. спа-сибочко… ба-аль-шо-е!..» (Там же. С. 474). В главе «Что убивать ходят» автор рассказывает о тех, кто захватил власть и распоряжается жизнью людей как хочет. Вот музыкант Шура. От него, «как от стервятника, пахнет кровью», он наслаждается жизнью, приглашает к себе «женщин весёлых, поигристей», расплачивается «мукою… солью». «Вернулась давняя жизнь, пещерных предков… Да, дожди… и в этих дождях приехали туда, в городок, эти, что убивать ходят… Везде: за горами, под горами, у моря, – много было работы. Уставали. Нужно было устроить бойни, заносить цифры для баланса, подводить итоги. Нужно было шикнуть, доказать ретивость пославшим, показать, как «железная метла» метёт чисто, работает без отказу. Убить надо было очень много. Больше ста двадцати тысяч. И убить на бойнях.
Не знаю, сколько убивают на чикагских бойнях. Тут дело было проще: убивали и зарывали. А то и совсем просто: заваливали овраги. А то и совсем просто-просто: выкидывали в море. По воле людей, которые открыли тайну: сделать человечество счастливым. Для этого надо начать – с человеческих боен.
И вот – убивали, ночью. Днём… спали. Они спали, а другие, в подвалах, ждали. Целые армии в подвалах ждали. Юных, зрелых и старых – с горячей кровью. Недавно бились они открыто. Родину защищали. Родину и Европу защищали на полях прусских и австрийских, в степях российских. Теперь, замученные, попали они в подвалы. Их засадили крепко, морили, чтобы отнять силы. Из подвалов их брали и убивали.
Ну, вот. В зимнее дождливое утро, когда солнце завалили тучи, в подвалах Крыма были свалены десятки тысяч человеческих жизней и дожидались своего убийства. А над ними пили и спали те, что убивать ходят. А на столах пачки листков лежали, на которых к ночи ставили красную букву… одну роковую букву. С этой буквы пишутся два дорогих слова: Родина и Россия. «Расход» и «Расстрел» – тоже начинаются с этой буквы. Ни Родины, ни России не знали те, что убивать ходят. Теперь ясно» (Там же. Т. 1. С. 479).
А заканчивает автор, с грустью похоронив маленькую Торпедку, гневными словами к тем, кто сидит в мягких креслах и курит сигары: «Я знаю, как ревниво глядитесь вы в трескучие рамки листов газетных, как жадно слушаете вы бумагу! Вижу в ваших глазах оловянное солнце, солнце мёртвых. Никогда не вспыхнет оно, живое, как вспыхивало даже в моей Торпедке, совсем незнайке! Одно вам брошу: убили вы и мою Торпедку. Не поймёте. Курите свои сигары» (Там же. С. 481).
«Солнце мёртвых» И. Шмелёв начал в Париже, а закончил в Грассе, куда по приглашению Буниных Шмелёвы приехали в июне 1923 года. У Буниных бывали Мережковские, А.В. Карташёв, Н.Я. Рощин, Л. Зуров. Завязалась переписка с Куприным, Кутыриной, спорили с Буниным. Приехавший в Париж Ангарский привёз Шмелёву двадцать фунтов стерлингов за переиздание его произведений, но Шмелёв, с благодарностью вспоминая его поручительство, возвращаться в Россию отказался, он хочет оставаться «свободным писателем».
И. Шмелёв даёт слово одному из моряков, который вспоминает тех, кто расстреливал арестованных тысячами: «…Сколько-то тыщ. И всё этот проклятый… Бэла Кун. А у него полюбовница была, секретарша, Землячка прозывается, а настоящая фамилия неизвестна… вот зверь, вот стерьва! Ходил я за одного хлопотать… показали мне там одного, главного чекиста… Михельсон, по фамилии… рыжеватый, тощий, глаза зелёные, злые, как у змеи… главные эти трое орудовали… без милосердия! (Там же. С. 588). И ещё одна глубокая авторская мысль, пришедшая ему тогда, когда он вспомнил, что «янтарное, виноградное своё имя» Ялта потеряла, переименовали в Красноармейск: «Новые творцы жизни, откуда вы?! С лёгкостью безоглядной расточили собранное народом русским! Осквернили гроба святых и чуждый вам прах Благоверного Александра, борца за Русь, потревожили в вечном сне. Рвёте самую память Руси, стираете имена-лики. Самое имя взяли, пустили по миру, безымянной, родства не помнящей. Эх, Россия! Соблазнили тебя – какими чарами? Споили каким вином?!. Много без роду и без креста, – жаждут, жаждут… А вы, несущие миру новое, называющие себя вождями, любуйтесь и не отмахивайтесь. Пафосом слов своих оплакиваете страждущих?.. Жестокие из властителей, когда-либо на земле бывших, посягнули на величайшее: душу убили великого народа! Гордые вожди масс, воссядете вы на костях их с убийцами и ворами и, пожирая остатки прошлого, назовётесь вождями мёртвых» (Там же. С. 525–526).
«Солнце мёртвых» было опубликовано в сборнике «Окно» в издательстве «Возрождение» в Париже. И чуть ли не сразу в журналах и газетах появились отклики на повесть. Шведская писательница Сельма Лагерлёф написала Шмелёву, что она восхищается его талантом художника и печалит её то, что всё, что описано в повести, произошло на наших глазах и в Европе. Герхард Гауптман в письме Шмелёву признал его талант, способный «проникнуть в суть зыбкого социального строения и человеческой натуры вообще» (Архив И.С. Шмелёва. Цит. по: Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. С. 147–148).
19 февраля 1928 года опубликовала рецензию на повесть газета New York Times, в которой говорилось, что Иван Шмелёв «с большой выразительностью передаёт весь ужас и всю боль, чем всё красноречие и пиротехника Карлейля в его «Французской революции» (Сорокина О. Московиана. Жизнь и творчество Ивана Шмелёва. С. 147).
Александр Амфитеатров писал о повести «Солнце мёртвых»: «Её общественное и общечеловеческое значение поглотило в ней литературу. Ибо более страшной книги не написано на русском языке… Покойный Леонид Андреев пугал, пугал, а мы не пугались. А Шмелёв не пугает, а только рассказывает день за днем… – и страшно! За человека страшно» (Амфитеатров А. Страшная книга // Возрождение. 1926. 17 ноября). В советской прессе – только отрицательные оценки: И. Аксёнов написал, что эта повесть «одна из самых остервенелых противосоветских агиток в белой литературе» (Печать и революция. 1923. № 6); Николай Смирнов дважды высказал свои оценки, в «Красной нови» признал талант Шмелёва, отметив в повести лишь «злобную мстительность» (1924. № 3), а через два года Смирнов отказал ему в таланте: «Все его произведения есть нечленораздельное завывание кликуши» (Новый мир. 1926. № 6); А. Воронский назвал повесть «совершенно исключительным пасквилем на республику Советов» (Прожектор. 1925. № 13); Д. Горбов назвал все послереволюционные произведения И. Шмелёва «омутом живучего безобразия» (Красная новь. 1926. № 7).