По правде говоря, будочники исполняли свои обязанности крайне плохо: большую часть ночи они спокойно спали, а в остальное время были на удивление индифферентны к внешним событиям. Уверяли, что даже если мимо будки проходил какой-нибудь явно подозрительный молодец с фомкой или иным орудием своего ночного промысла, будочник лишь провожал того сонными глазами и, зевнув и понюхав табачку, сообщал потом будочнице:
— Слышь, прошел один какой-то. Лом у него… Как бы где поблизости не вышло какого качества… А?
На что будочница, тоже зевая, отвечала:
— А сторожа на что?
Ко всему прочему, будочник, как и любой полицейский чин, очень строго соблюдал территориальные границы, и даже если прямо перед его глазами, но на территории другого «квартала» происходили какие-нибудь беспорядки или безобразия, он никогда не вмешивался.
«Свое назначение будочник видел в том, чтобы существовать именно в известном месте и своею амуницией напоминать обывателю о существовании правительства. До остального ему не было дела»[106].
Не сказать, чтобы полицейское руководство такое положение дел устраивало. Уже знакомый нам Н. И. Огарев пытался одно время взбодрить это стоячее болото и для того приказал квартальным надзирателям совершать по своему участку ночные обходы и пуще всего приглядывать за тем, чтобы будочники не спали и бдительно следили за порядком. На сей случай в каждой будке была заведена шнуровая книга, в которой квартальным еженощно полагалось расписываться.
Первое время квартальные, кряхтя, действительно совершали обходы, и у тех из будочников, которых заставали на посту спящими, безжалостно отбирали алебарды. Утром провинившийся бутарь должен был идти за утраченным в «квартал» и там получал заслуженную порцию ареста.
Естественно, что через какое-то — очень недолгое — время обходы стали делаться все реже и реже, а потом и вовсе сошли на нет. Отметки в книгах тем не менее появлялись регулярно: сами будочники каждое утро носили книгу «в квартал» на подпись начальству. Прознав об этом, Огарев издал новый строгий приказ о ночных обходах, а чтобы избежать злоупотреблений, повелел шнуровые книги накрепко припечатать к столам. И что же? История повторилась в точности, только на сей раз на подпись к начальству будочникам пришлось носить уже… весь стол с припечатанной к нему книгой.
Такой патриархальный характер полицейской службы до некоторой степени объяснялся и оправдывался сравнительно малой преступностью в Москве. Город был в общем-то тихий. Убийства или налеты были событием чрезвычайным, хотя без краж, уличных грабежей по темным малолюдным местам, а также драк дело, конечно, не обходилось, и здесь активность и сознательность обывателей были зачастую значимее полицейского вмешательства. Карманного воришку ловили обычно всем рынком — и, поймав, крепко лупили, прежде чем сдать будочнику. Находили управу и ночные «промышленники». Московское предание сохранило память о некоем Азаревиче, человеке огромной физической силы, который ради собственного удовольствия и острых ощущений постоянно ходил по ночной Москве и, нарываясь на приключения, арестовывал грабителей. В одиночку он способен был одолеть четверых злодеев, сам связывал их и неизменно приводил в ближайшую полицейскую будку.
Впрочем, жулики в Москве были, видимо, вообще довольно пугливые и неприятностей старались избегать. Довольно долго «криминогенным» местом в Москве был Сенной рынок, располагавшийся под стенами Страстного монастыря, там, где позднее был разбит Страстной бульвар. Дважды в неделю сюда съезжались возы и подводы с сеном и соломой, а в остальное время (в двух шагах от Тверской!) лежала неопрятная и совершенно пустынная площадь. Крики «караул!» по ночам раздавались здесь довольно часто, и окрестные жители, жалея пострадавших, обязательно вмешивались: открывали форточку и как можно громче кричали: «Идем! Уже идем!» Как ни странно, в большинстве случаев эта простая мера давала результат: грабители бросали жертву и исчезали.
Тем не менее были, конечно, в Москве и ретивые полицейские, и талантливые «сыскари», умевшие ловко и быстро распутать запутанное уголовное дело. Совершенно легендарной личностью запомнился москвичам следственный пристав Гаврила Яковлевич Яковлев, подвизавшийся на своем посту в самом начале девятнадцатого века. Он едва ли не первый среди московских полицейских практиковал «внедрение в преступную среду» и «работу под прикрытием». К примеру, когда требовалось добиться признания от матерого преступника, заключенного в остроге, Яковлева заковывали в кандалы и подсаживали в острог, в ту же камеру, и там, выдавая себя за вора или грабителя, он ловко «разговаривал» самых отпетых злодеев. Точно так же, вступив в разбойничью шайку, каких довольно много тогда орудовало в окрестностях Москвы, он брал ее с поличным.
Однажды у торговца рыбой пропало 500 рублей. Подозрение пало на торговавшего рядом мучника. Подозреваемый слезно отрицал обвинение. Яковлев приехал к нему домой с обыском, но денег нашел немного: несколько ассигнаций и 50 серебряных рублей. Тогда сыщик приказал подать горячей воды, вылил ее в лохань и опустил серебро в кипяток На поверхность воды всплыла тонкая, но явственно заметная пленка рыбьего жира — наглядное доказательство того, что деньги побывали в руках у рыбника.
Яковлеву приписывали, между прочим, поимку шайки преступников, терроризировавших одно время на Девичьем поле как ночных прохожих, так и живших по соседству горожан. (Об этой шайке упомянуто в «Женитьбе Бальзаминова» А. Н. Островского, хотя реальные преступники были схвачены задолго до времени, в которое происходит действие пьесы.)
«Для скорости и для страху» предводитель шайки (как потом выяснилось — беглый солдат) выходил к жертве на ходулях, обряженный в длинный белый балахон-саван. Лицо бледное, длинные волосы распущены, а на руках — железные когти!.. Страсть Господня! Естественно, обмякший прохожий даже не думал сопротивляться, когда из кустов выскакивали сообщники «Смерти». С помощью ходулей шайка грабила даже двухэтажные дома.
Яковлев устроил засаду на Девичьем, а двух казаков, одетых в цивильное, отправил вперед по тропинке в качестве наживки. Они усердно изображали пьяных и вскоре подверглись нападению разбойников. По данному ими сигналу Яковлев со своими людьми бросился на злодеев — и все было кончено.
Экстремальные методы Яковлева далеко не всегда встречали одобрение у его коллег: «Виноватые… сознались, — писал современник. — Но как сознались?.. Яковлев, истомивший их голодом и другими средствами, возил их в продолжение нескольких дней беспрестанно, под предлогом следствия, из Москвы в Грешу и обратно, не давая им ни отдыха, ни сна. Это было в самые летние жары; он ехал на передней телеге вместе с одним из подозреваемых. Видя, что он от жара, от голода и от истощения, сидя в тряской телеге, стал клониться ко сну, Яковлев вдруг схватил его за горло и заревел: „Признавайся! Задние уже признались!“ — Видя, что тот не признается, он закричал: „Вешать! Мне дано право вас повесить!“ — и тут же, по его знаку, полицейские солдаты стащили его, подвели к дереву и накинули петлю. Он в испуге упал на колени. Яковлев от него бросился к другим и вскрикнул: „Признавайтесь! Видите, что тот уж на коленях и прощения просит“. — Те и признались, а когда признались, и переднему нечего было делать! Признался и он. Вот какие употреблялись средства! Это варварство почиталось искусством, и Яковлев между своими славился мастерством следователя»[107].
После реформы 1881 года на городских улицах вместо будочников появились «городовые», — словечко, которое поначалу вызывало в Москве много шуточек Действительно, если в лесу — леший, в воде — водяной, а в доме — домовой, то в городе кому быть? — городовому. Потом у них и прозвище появилось — почему-то «фараоны». Облик новых стражей порядка был не в пример авантажнее прежних, «…орлиный взгляд, грудь колесом, молодцеватая поза (точь-в-точь фигура с какого-нибудь монумента), шинель без пятнышка, лощеная амуниция — таковы его наружные признаки, — иронизировал В. Г. Короленко. — Бдительность и строгость — таковы отличительные свойства его души. Он неослабно и неустанно заботится об обывателе. С одной стороны, сознавая себя стражем общественной безопасности, он блюдет, чтобы обыватель не подвергался обиде; с другой — он уже знает или, во всяком случае, подозревает в самом обывателе возможность если не прямо преступных намерений, то преступного настроения…»[108] Но шутки шутками, а полицейский нижний чин новейшей формации действительно поражал воображение москвичей своим контрастом с привычным «бутаре». Городовой был рослый малый с молодцеватой выправкой (специально подбирали), в ладной черной форме с красным кантом, грамотный, предупредительный, хорошо знавший город и охотно дававший справки, и при этом он носил на дежурстве непромокаемый плащ и белые перчатки. Перчатки окончательно добили москвичей: это, несомненно, был самый наглядный признак прогресса.