«Вот приехал секретарь обкома на бюро Ц.К. Что он нам сегодня предлагает? Он предлагает наказать человека. Это основное, что он мог предложить человека, который обо всем этом написал. Это секретарь области. Вы же должны за это дело ему спасибо сказать. Вы должны признать свою ошибку»{362}.[106]
Подобно Косареву, центральная власть должна использовать свой авторитет, чтобы некоторые разоблачения были приняты во внимание. Эти разнообразные «местные» проявления на самом деле реально не ограничивали доносительство. Тем не менее они, по-видимому, способствовали тому, чтобы сделать позицию властей менее определенной.
Вместо того чтобы установить внятные пределы «доведению до сведения», власть, рассуждая о сигналах, предпочитает указывать на возможные мишени, на которые советские люди должны направить стрелы своей критики. Не доходя до составления списков подлежащих донесению преступлений, как это делала инквизиция{363}, советская официальная пропаганда предлагает определения, которые можно было бы использовать, говоря о пороках. Большинство этих слов приобретает новое содержание в двадцатые и даже в тридцатые годы. Некоторые из них — неологизмы, другие меняют смысл по сравнению с тем, который они могли иметь в XIX веке. Этот словарь достаточно ограничен и весьма специфичен: образцы его{364} можно найти в приложении, которое, хотя и не является исчерпывающим, но отражает значительную часть подобной лексики.
Первая группа таких слов относится к тем слоям общества, которые власть хочет осудить. Прежде всего речь идет о социопрофессиональных категориях, уходящих корнями в царский режим, таких как поп, жандарм, мещанин, белогвардеец или купец. К ним добавляются те, кто оказался отвергнутым уже при советской власти (кулаки, нэпманы) и наконец политическая оппозиция (троцкисты, эсеры, меньшевики). Эта лексика особенно отчетливо присутствует в начале тридцатых годов. Она отвечает тогдашнему стремлению власти обнаружить этих представителей старого мира, чтобы исключить их из нового общества, для этого составляют списки лиц, лишенных гражданских прав, проводят чистки в системе высшего образования, в партии или в органах управления. В течение исследуемого нами периода частота использования этих слов уменьшается, но они не исчезают окончательно.
В связи с новой конституцией 1936 года, Сталин провозглашает, что «Наше общество состоит исключительно из свободных тружеников города и деревни-рабочих, крестьян, интеллигенции»{365}. При этом можно констатировать, что параллельно возрастает субъективность подхода, и обвинения становятся все более серьезными. Своего пика это явление достигает в 1937 году, когда получает распространение выражение «враг народа». То, что в 1928 году может соответствовать объективному и поддающемуся проверке статусу (социальное положение, политические взгляды, которых человек придерживался в прошлом), становится значительно более зыбким в 1937 году, когда категории граждан, к которым власть имеет претензии, не соответствуют более никакой конкретной реальности и являются лишь ярлыками, которые можно навесить на большинство населения. Когда «Правда» требует от коммунистов препятствовать вступлению в партию «чуждых, враждебных и случайных элементов»{366}, невольно возникает вопрос, каковы объективные критерии, позволяющие определять человека как «чуждый элемент»?
Другая значимая часть лексики, связанной с доносительством, которая проникает в язык через официальный дискурс, касается поведения советских граждан. Однако слова относящиеся к частной жизни, практически отсутствуют[107] (за исключением весьма заметной и важной темы пьянства и иногда грубости); а вот общественной сфере, и прежде всего работе, уделяется всяческое внимание. В продолжение кампании по самокритике лексическое поле, связанное с бюрократизмом, развивается особенно плодотворно и сохраняется на протяжении всех тридцатых годов. Тематически близки к нему слова, обозначающие невнимание к нуждам людей, — эти слова составляют основной «капитал» бюро жалоб. Речь идет о целом ряде прилагательных, которыми клеймят невнимание, презрение, чувство превосходства одной части населения над другой. Кроме того, злоупотребление властью, некомпетентность и различные проступки, близкие к преступлениям, в частности все, что касается воровства и растрат, — все это факты и явления, которые необходимо разоблачать. Эта вторая лексическая группа подвержена временным изменениям в меньшей степени, чем первая, которую нам удалось выделить. Именно она составляет основу лексики призывов к доносительству.
Точно так же обстоит дело с целой группой существительных, которые представляют из себя просто оскорбления и при необходимости могут быть применены к кому угодно: авантюристы, бюрократы, жулики, мещане и прочие карьеристы. Эти слова не обозначают ничего конкретного и несут в себе максимум субъективности: речь идет о том, чтобы заклеймить тех, кто действует иначе, врагов. Чем более абстрактной становится лексика, тем больше простора создается для всяческих злоупотреблений, сведения счетов и разного рода мести.
Наличие относительного большого числа абстрактных понятий для обозначения способа поведения или отклонений потенциально дает авторам жалоб право использовать эту лексику так, что ответственные за их несчастья оказываются обозначены при помощи «синекдохи абстракции»{367},[108] если воспользоваться выражением Люка Болтански. Примером могут служить «бюрократизм», «пассивность» или «консерватизм». Так, можно протестовать против отсутствия достойных жилищных условий, обрушиваясь на «бюрократизм» компетентной организации.
Однако большинство слов из «официального словаря» доносительства могут быть уточнены или, во всяком случае, легко поддаются конкретизации: треть нарицательных имен существительных обозначает людей. Глаголы и прилагательные легко применить к индивидуальным случаям. И так получается, что обществу предлагается преследовать отклонения, которые легко позволяют перейти от коллективного (пьянство и бюрократизм) к индивидуальному (пьяница и бюрократ).
«Конкретные носители зла»
Стремление возложить на конкретных людей персональную ответственность за недостатки, хотя и не является всеобъемлющим, но прослеживается с самого начала кампании самокритики, которая, в свою очередь, оказывается продолжением Шахтинского дела, этого подстроенного в 1928 году саботажа, целью которого было указать пальцем на «спецов», на «буржуазных» инженеров. Настойчивое подтверждение непоколебимости генеральной линии, тезис об «обострении классовой борьбы», громкие судебные процессы — все имеет одну и ту же цель: внушить людям мысль, что причина всех недостатков в стране — это преступные действия небольшой группы врагов, готовых на все, лишь бы добиться своей цели. Именно в этот момент возвращается и набирает силу ленинская формулировка о «конкретных носителях зла», и появляется требование называть по имени виновника каждого нарушения. В 1928 году, однако, дискурс еще не развернут исключительно в направлении поиска индивидуальной ответственности: на начальном этапе существования «Листков РКИ» целью, несомненно, является решить технические проблемы с помощью сигналов читателей:
«При помощи трудящихся и через массы, осуществлять борьбу за улучшение и удешевление аппарата, за уничтожение волокиты и бездушной канцелярщины, за привлечение самих масс к делу управления, за всемерное удешевление и рационализацию производства, за искоренение из наших общественных организаций всего, что извращает их практический социалистический характер: таким путем должен пойти “Листок РКИ”»{368}.
Тем не менее на практике газетные публикации чаще всего содержат нападки на отдельных людей. Точно так же, когда «Правда» публикует «результаты» расследований, проведенных на основании «сигналов», речь почти всегда идет о наказании тех или иных людей. Специализированная пресса, адресованная уже набившим руку рабкорам, менее сдержанна: она призывает трудящихся «неизмеримо больше и шире, чем теперь, <…> показывать “конкретных носителей зла”, заставлять их либо признавать и поправлять свои ошибки, либо изолировать их от массы, как людей чужих для пролетариата»{369}. Внутри конкретных структур высказываются еще более откровенно: при обсуждении работы РКИ за 1928 год можно было услышать, как ответственный работник полагает, что «в значительной мере указанные выше недостатки нашего аппарата объясняются его личным составом»{370}. Каковы ожидания, однако, можно почувствовать в осуждающей интонации заместителя наркома РКИ Яковлева, в 1929 году вспоминавшего слова вернувшегося из командировки инспектора РКИ, в недавнем прошлом профсоюзного работника: