Изображается как бы маленький бунт самого героя против заочного овнешняющего и завершающего подхода литературы к "маленькому человеку"... Серьезный, глубинный смысл этого бунта можно выразить так: нельзя превращать живого человека в безгласный объект заочного завершающего познания. В человеке всегда есть что-то, что только сам он может открыть в свободном акте самосознания и слова... нечто внутренне незавершимое... К нему нельзя применить формулу тождества: А есть А83".
Это художественное освоение человека и мира, имеющее, если угодно, громадное "философское" значение, осуществлено в самой структуре повести Достоевского, что подробно показывает М.М.Бахтин. Такое понимание человека - характерная черта русского романа. Однако, для того чтобы пойти по этому пути, русский роман должен опереться на прочную и глубоко разработанную философскую почву. И можно с полным правом утверждать, что русский роман не мог бы развиваться так быстро и так плодотворно, если бы он не опирался на немецкую философскую культуру и не "отталкивался" от нее.
Она впиталась в плоть и кровь русской мысли и литературы. Даже те русские писатели, которые не занимались специальным изучением немецкой философии, так или иначе были знакомы с ней и, главное, понимали ее смысл, ее пафос, ибо эта философия начиная с 1820-1830-х годов жила так или иначе в любой серьезной теоретической книге и статье, в любой беседе русских людей, касающейся отмеченных проблем.
Русская литература ХIX века была в известном смысле "ответом" на немецкую философскую культуру, являвшую тогда собой своего рода последнее слово мировой культуры в целом.
Но действительно "ответить" на эту философию в собственно философской форме со старых, классических, позиций было невозможно. Необходимо было от теоретизирования обратиться к живой жизни84 - что и осуществила русская литература.
Именно литература легла в основу русской культуры в целом, в том числе даже и русской философии. В отличие от немецкой - философской культуры русская культура XIX века была (хоть это словосочетание, может быть, звучит не очень изящно) литературной культурой. Вне литературы немыслима, скажем, русская живопись от Александра Иванова до Врубеля.
Эта литературная культура по своей глубокой сути была развитием и в то же время "отрицанием" (в диалектическом смысле) немецкой философской культуры. С конца XVIII до конца XIX века "диалог" Германии и России был, по-видимому, главной линией в том многостороннем диалоге национальных культур, который и образует культуру человечества.
Отвечая на "вопросы", поставленные перед миром немецкой культурой, русская литература - прежде всего Достоевский и Толстой - в то же время ставила совершенно новые проблемы, на которые отвечала уже культура XX века, в том числе и немецкая,- достаточно напомнить о творчестве Рильке и Томаса Манна, исходивших именно из русской литературы...
Разумеется, все это потребует подробного и совершенно конкретного исследования. Эта статья - всего лишь заявка на тему, представляющуюся чрезвычайно существенной.
"И НАЗОВЕТ МЕНЯ ВСЯК СУЩИЙ
В НЕЙ ЯЗЫК..."
ЗАМЕТКИ О ДУХОВНОМ СВОЕОБРАЗИИ РОССИИ
(1980)
Провидение создало нас слишком великими, чтоб быть эгоистами.
П. Я. Чаадаев
В последнее время едва ли не каждое серьезное обсуждение историко-литературных проблем в той или иной форме обращалось к теме своеобразия нашей литературы. Словно повинуясь какой-то непреодолимой силе, общественное сознание выдвигает на первый план этот вопрос. Один из значительнейших современных литературоведов - Н.Н.Скатов говорит о том, что истинная суть отечественного искусства не в критике как таковой, но в самокритике; именно в этом, по его мнению, непреходящий, всецело живой и сегодня смысл русской классики. "Ведь обличение помещика, чиновника, вельможи сейчас имеет, при всей важности, значение скорее историческое. Но в соответствии с ним строятся программы,- сетует Н.Н.Скатов,- и ему, по сути, подчиняется весь ход изучения. А острота гражданско-нравственной личной (и не отвлеченных "поэта и гражданина" прошлого века) ответственности, а беспощадность лирического самосуда, когда-то казавшиеся периферийными (скажем, даже такому литератору, как Добролюбов, с его на Некрасова пародиями типа "Рыцарь без страха и упрека")?"
Этот беспощадный самокритический пафос, развивает свою мысль Н.Н.Скатов, нельзя понять "в отвлечении от особенности национального характера... Именно он проявился в беспощадности и силе "критики" и "самокритики", увы, получающей часто лишь внешнее, узкосоциологическое толкование".
Исследователь ссылается в этой связи на ряд высказываний Достоевского, в частности следующее: "Недаром заявили мы такую силу в самоосуждении, удивлявшем всех иностранцев. Они упрекали нас за это, называли нас безличными, людьми без отечества, не замечая, что способность отрешиться на время от почвы... есть уже сама по себе признак величайшей особенности". Далее Н.Н.Скатов подчеркивает, что "сама сила такого отрицания возможна была лишь при соответствующей силе утверждения... Идеалы русской литературы... были "запредельны", располагались за... всеми возможными видимыми горизонтами, за, так сказать, обозримой историей".
Наконец, цитируя еще раз Достоевского, Н.Н.Скатов заметил: "Вспомним эти слова Достоевского, но уже для того, чтобы вспомнить и Достоевского в целом".
Действительно, та "сила в самоосуждении", о которой говорил Достоевский,- только одна сторона, часть, звено в целостной концепции величайшего художника и мыслителя.
Как известно, на протяжении последних двадцати лет жизни Достоевский развивал мысль о всечеловечности как о сущности нашего национального самосознания и - как следствие - коренном, решающем качестве русской литературы.
С наибольшей полнотой мысль эта выражена в "Речи о Пушкине" 1880 года. В "Объяснительном слове" к этой речи Достоевский, в частности, сказал: "Я... и не пытаюсь равнять русский народ с народами западными в сферах их экономической славы или научной. Я просто только говорю, что русская душа, что гений народа русского, может быть, наиболее способны, из всех народов, вместить в себя идею всечеловеческого единения... Это нравственная черта, и может ли кто отрицать и оспорить, что ее нет в народе русском?"
И в самом деле: никто никогда не отрицал и не оспаривал эту основную мысль, хотя вокруг "Речи о Пушкине" в целом шли достаточно резкие споры. Несмотря на то, что Достоевский отнюдь не принадлежит к кругу писателей, чьи идеи, так сказать, канонизированы, ограждены безусловным признанием, его слова о всечеловечности русской литературы в течение ста лет повторяли как нечто бесспорное очень многие и самые разные по своим убеждениям люди. При этом мысль Достоевского никогда, насколько мне известно, не подвергалась обстоятельному рассмотрению; она была, если угодно, принята на веру. В ней, надо думать, действительно есть некая интуитивно постигаемая неоспоримость.
Но дело не только в этом. Достоевский совершенно верно заметил, что "высказывалась уже эта мысль не раз, я ничуть не новое говорю". И нетрудно убедиться, что эта мысль, с 1880 года неразрывно связанная с именем Достоевского, вызревала в движении новой русской литературы, по меньшей мере, с 1820-х годов. В тех или иных выражениях она присутствует в сочинениях таких - кстати, глубоко различных - писателей и мыслителей, как Чаадаев, Иван Киреевский, Тютчев, Владимир Одоевский, Гоголь, Белинский, Герцен, Аполлон Григорьев. В "Речи о Пушкине" эта мысль предстала в особенно полном, ярком и пластичном воплощении; речь Достоевского в самом деле была как бы окончательной кристаллизацией русского литературного самосознания в целом. В значительной степени потому главная мысль Достоевского и была столь естественно принята.
Казалось бы, нужно только радоваться победе Достоевского. Но дело обстоит вовсе не так просто. Постоянно повторяемые слова о всечеловечности в конечном счете стали походить на общее место или даже просто громкую фразу, которая приобрела чисто оценочный характер и превратилась в своего рода похвальную грамоту русской литературы. Между тем в духовном мире Достоевского,- как и его предшественников, развивавших эту мысль,- она имела необычайно сложное, противоречивое, а подчас даже трагическое звучание.
Если поставить вопрос наиболее прямолинейно и просто, всечеловечность представала в отечественном самосознании и как глубоко положительное, в пределе идеальное, и одновременно как недвусмысленно "отрицательное", чреватое печальнейшими последствиями качество. И тут уместно сказать о том, что своеобразие вообще сплошь и рядом рассматривают как сугубо и заведомо позитивную категорию. А ведь это попросту нелогично: понятие о своеобразии, то есть о присущем именно данному явлению качестве, ни в коей мере не несет в себе собственно "положительного" содержания.