Граф побледнел. Что скажет граф Б.? Что скажет граф Ж.? Человек, как он, замешанный в подобную историю!.. Если о ней узнают, ему навек должно бежать из Петербурга.
— Вы полагаете, — прошептал он с усилием, — что нет возможности помирить молодых людей?
— По-моему, — небрежно отвечал Сафьев, — всякая дуэль — ужасная глупость, во-первых, потому, что нет ни одного человека, который стрелялся бы с отменным удовольствием: обыкновенно оба противника ожидают с нетерпением, чтобы один из них первый струсил; а потом, к чему это ведет? Убью я своего противника — не стоил он таких хлопот. Меня убьют — я же в дураках. И к тому же, извольте видеть, я слишком презираю людей, чтоб с ними стреляться… Впрочем, не о том дело. Я вам должен сказать, что юноша мой очень сердит, не принимает объяснений и хочет стреляться не на живот, а на смерть. Завтра утром.
— Завтра утром? — повторил граф.
— За Волковым кладбищем, в седьмом часу.
— Но… — прервал граф.
— Барьер в десяти шагах.
— Позвольте… — заметил граф.
— От барьера каждый отходит на пять шагов.
— Однако… — заметил граф.
— Стрелять обоим вместе. Кто даст промах, должен подойти к барьеру. Разумеется, мы будем стараться не давать промахов.
— Но нельзя ли… — завопил граф.
— Насчет пистолетов будьте спокойны: у меня пистолеты удивительные, даром что без шнеллеров по закону, а чудные пистолеты.
Граф был в отчаянии».
Это не просто сатира. Это модель новой идеологии. Разумеется, родилась она не в тридцатые годы. Она всегда существовала рядом с высокой дуэльной традицией. Недаром мы снова и снова возвращаемся к незабвенному Ивану Игнатьичу и его бессмертной формуле: «Ну, а если он вас просверлит?.. Кто будет в дураках, смею спросить?», которую дословно повторяет Сафьев. Той же мыслью закончил свою запись тридцатого года Алексей Вульф. Но теперь эта идеология вытеснила ту, высокую, и стала господствующей, цинически откровенной. Причем новые поколения и прежний, классический дуэльный быт рассматривали сквозь эти новые представления. Иван Сергеевич Тургенев пишет в 1846 году рассказ «Бретер», — относя действие сперва к девятнадцатому, а во втором варианте к двадцать девятому году, — где поединок представляется способом удовлетворения мелких и темных страстей.
Причины оскудения дуэльной традиции были многообразны. Разрушался — стремительно и драматично — дворянский мир, а с ним рушилось и соответствующее миропонимание. От поединков отказывались теперь не только от трусости или презрения к правилам чести. Другими становились сами эти правила.
Лермонтов, который был, как считается, сильно искаженным прототипом Леонина в «Большом свете», в «Княгине Лиговской», написанной в тридцать шестом году, предлагает сразу и объяснение сценам, подобным гвардейской пирушке с мордобоем вместо дуэли, и разворачивает одну из новых психологических ситуаций, не поддающихся простой оценке. Герой повести Григорий Александрович Печорин, аристократ-конногвардеец, оскорбил бедного чиновника и, как показалось окружающим, ловко избежал скандала — «истории». — «О! история у нас вещь ужасная; благородно или низко вы поступили, правы или нет, могли избежать или не могли, но ваше имя замешано в историю., все равно, вы теряете все: расположение общества, карьеру, уважение друзей… попасть в историю! ужаснее этого ничего не может быть, как бы эта история не кончилась. Частная известность уж есть острый нож для общества, вы заставили об себе говорить два дня. — Страдайте же двадцать лет за это. Суд общего мнения везде ошибочный, происходит у нас совсем на других основаниях, чем в остальной Европе; в Англии, например, банкрутство — бесчестье неизгладимое, — достаточная причина для самоубийства. Развратная шалость в Германии закрывает навсегда двери хорошего общества (о Франции я не говорю: в одном Париже больше разных общих мнений, чем в целом свете) — а у нас?.. объявленный взяточник принимается везде очень хорошо: его оправдывают фразою: „и! кто этого не делает!..“ Трус обласкан везде, потому что он смирный малый, а замешанный в историю! — о! ему нет пощады…».
М. Ю. Лермонтов
Акварель А. Клюндера. 1838 г.
Потому-то — ориентируясь на новую господствующую идеологию, — гвардейцы к презрительному изумлению Пушкина предпочитали снести оплеухи, но не попасть в «историю». Потому-то в таком отчаянии был граф из «Большого света», которому предстояло быть секундантом и, соответственно, попасть в историю… Раньше участием в поединке гордились. Теперь…
Но Печорину не удалось избежать объяснения с оскорбленным и произошла в высшей степени значимая сцена. «…Печорин, сложив руки на груди, прислонясь к железным перилам и прищурив глаза, окинул взором противника с ног до головы и сказал:
— Я вас слушаю!..
— Милостивый государь, — голос чиновника дрожал от ярости, жилы на лбу его надулись, и губы побледнели, — милостивый государь!.. вы меня обидели! вы меня оскорбили смертельно.
— Это для меня не секрет, — отвечал Жорж, — и вы могли бы объясниться при всех: — я вам отвечал бы то же, что теперь отвечу… когда же вам угодно стреляться? нынче? завтра? — я думаю, что угадал ваше намерение…
— Милостивый государь! — отвечал он, задыхаясь, — вы едва меня сегодня не задавили, да, меня, который перед вами… и этим хвастаетесь, вам весело! — а по какому праву? потому что у вас есть рысак, белый султан? золотые эполеты? Разве я не такой же дворянин, как вы?..
— Ваши рассуждения немножко длинны — назначьте час — и разойдемтесь: вы так кричите, что разбудите всех лакеев…
— Какое дело мне до них! — пускай весь мир меня слушает!..
— Я не этого мнения… Если угодно, завтра в восемь утра я вас жду с секундантом.
Печорин сказал свой адрес.
— Драться! я вас понимаю! — драться на смерть!.. И вы думаете, что я буду достаточно вознагражден, когда всажу вам в сердце свинцовый шарик!.. Прекрасное утешение!.. Нет, я б желал, чтоб вы жили вечно, и чтоб я мог вечно мстить вам. Драться! нет!.. тут успех слишком неверен…
— В таком случае ступайте домой, выпейте стакан воды и ложитесь спать, — возразил Печорин, пожав плечами…».
Это удивительная сцена — разговор героя Пушкина с героем Достоевского, людей с совершенно различными представлениями о чести и смысле дуэли.
С гениальным чутьем двадцатидвухлетний Лермонтов осознал и показал перегиб, перелом времени — психологический рубеж двух эпох.
Чиновник Красинский, бедный дворянин, оскорбленный Печориным, отказывается от поединка вовсе не из трусости. У него два резона — один: старушка-мать, которую он содержит, второй, более общий и глубокий: даже смерть противника не решает его психологических проблем, а, быть может, и усугубляет их.
Причины отказа от поединков со временем становились все сложнее потому, что для русского дворянина в стремительно меняющемся мире резко усложнилась проблема самореализации, а, соответственно, менялись самовосприятие и представление о чести.
Ясный тому пример — дуэльная история Бакунина — Каткова.
В августе 1840 года на квартире Белинского произошла безобразная сцена между двумя вчерашними друзьями. Катков обвинил Бакунина во вмешательстве в его, Каткова, интимные дела. Белинский рассказывал: «Он пришел в мой кабинет, где и встретился с Катковым лицом к лицу. Катков начал благодарить его за его участие в его истории. Бакунин, как внезапно опаленный огнем небесным, попятился назад и затем вышел в спальню и сел на диван, говоря с изменившимся лицом и голосом и с притворным равнодушием: „фактецов, фактецов, фактецов, я желал бы фактецов, милостивый государь!“ — „Какие тут факты! Вы продавали меня по мелочи, Вы — подлец, сударь!“ — Бакунин вскочил: „Сам ты подлец!“ — „Скопец!“ — Это подействовало на него сильнее „подлеца“: он вздрогнул как от электрического удара. Катков толкнул его с явным намерением завязать драку… Бакунин бросился к палке, завязалась борьба». После драки, во время которой Катков ударил Бакунина по лицу, последовал, естественно, вызов со стороны Бакунина, Катков вызов принял. А затем Бакунин сделал все, чтобы поединок не состоялся…
Леонид Гроссман, исследовавший жизнь Бакунина, писал: «Как известно, друзья Бакунина глубоко осуждали его за все его поведение в этой скандальной истории, особенно же за уклонение его от дуэли, несмотря на решительный вызов Каткова. Белинский, Огарев и многие другие не остановились перед обвинением Бакунина в подлости и трусости. Колебания Мишеля, отсрочки, извинения, весь видимый аппарат малодушного уклонения от смертельной опасности вызывали в среде друзей Бакунина брезгливое изумление и нескрываемое презрение. И только через несколько лет, на пражских и дрезденских баррикадах, на допросах в Хемнице и Ольмюце, Бакунин доказал, с каким спокойствием он встречал лицо смерти и с каким подлинным героизмом подвергался почти неминуемой опасности быть убитым или казненным в казематах. Его требование перед военным судом, чтоб его казнили расстрелом, а не позорной казнью через повешение, так как он бывший офицер, свидетельствует о его глубоком спокойствии и бесстрашии в минуту величайшей обреченности.