Я уехал на работу, а заявление, написанное на имя председателя Совета Федерации Строева, осталось лежать на столе у президента, как некий горячий лоскуток бумаги, вызывающий ощущение горечи, одиночества, боли — словно бы некий знак беды, которая накатилась на меня, будто лавина с крутого склона…
Со стола президента заявление перекочевало в сейф.
Президент сказал:
— Пусть оно полежит у меня в сейфе. Здесь не пропадет.
Через две недели заявление вынырнет оттуда.
…У себя на Большой Дмитровке, я постарался как ни в чем не бывало начать обычный трудовой день. Я старался держаться, старался не подавать виду, что мне тяжело. Но чего мне это стоило!
Единственные, кто меня поддерживал в те дни, были моя семья — жена, сын с дочкой, теща — и еще несколько близких друзей.
Кое-кто из высокопоставленных особ, которые раньше первыми стремились поздороваться, подобострастно улыбнуться (знают жирные коты, чье мясо съели), сейчас стали проходить в пятидесяти сантиметрах от меня, совершенно не замечая, — похоже, действовали по примеру Якушкина. Видимо, считали — со мною покончено.
Ну что ж, вполне возможно, в этом есть доля истины, но до того, как это произойдет, я еще скажу несколько громких слов, и ворам обязательно скажу, что они воры. И уж потом громко хлопну дверью. Трудно мне было тогда, гораздо труднее, чем сейчас.
В прокуратуре меня поддерживали в основном рядовые сотрудники, с которыми я и знаком-то толком не был, подбадривали, угощали, когда я заходил в кабинеты, — кто чаем, кто тортом, кто бутербродом, — кто чем, словом, и это было очень трогательно. А вот замы мои — те самые, которых я собственными руками сделал замами, повесил на погоны большие генеральские звезды, — все усилия направили на спасение собственных должностей, забыв, как выяснилось позднее, и о чести, и о совести.
Но живем-то мы в одном мире, находимся на одной профессиональной площадке, как же они завтра будут смотреть в глаза своим коллегам?
Исключение составлял только Михаил Борисович Катышев, один из лучших следователей России, принципиальнейший, хотя и жесткий человек, но его вскоре постарались отстранить от командования важнейшим прокурорским хозяйством.
Но пока не отстранили, работа в прокуратуре кипела.
Когда бывает трудно, обязательно вспоминаешь прошлое, свои истоки откуда ты все-таки вышел, где родился, где встал на ноги. Где родился, там и пригодился. Так это было и у меня.
Наверное, на свете нет людей, которые не вспоминали бы свое детство. И, как правило, эти воспоминания, даже если детство выдалось трудное, светлые. Все с него, с детства нашего, и начинается.
У меня была очень красивая мать. Женщина красоты по-настоящему броской, просто сногсшибательной: не было мужчины, который, идя по улице, не оглянулся бы на нее. Это была настоящая королева, и если бы в ту пору, в 50-е годы, в моем родном Улан-Удэ либо в России проводили конкурсы красоты, она наверняка заняла бы призовое место. Скорее всего, первое. Такая была у меня мама. Хотя всю жизнь она проработала вдали от институтов красоты, театров и блеска «высшего света» — была обыкновенной рабочей на заводе, фрезеровщицей. Когда я был совсем маленьким — что-то около года, — она ушла от отца к другому человеку, к Евгению Ивановичу Коростелеву, железнодорожному инженеру, недавно окончившему институт и прибывшему в Улан-Удэ по распределению из Ростова. Евгений Иванович был очень славным человеком, и с ним, надо заметить, связано много доброго в моем детстве.
Но еще больше теплых воспоминаний связано с бабушкой, с Верой Лукиничной. Вера Лукинична была человеком очень умным, с жестким характером, не прощала ни слабости, ни подлости, и одновременно добрее ее, мне, наверное, трудно назвать кого-либо. Если бы не она, то и я, возможно, не стал бы тем, кем стал. Не хочу этими словами возвышать себя — хочу возвысить бабушку.
Одно время мы вообще жили только на ее деньги, на ее более чем скромную зарплату — двадцать семь рублей в месяц. И я, и тетя Валя старшая мамина сестра, и Ирина Георгиевна — сестра младшая, и сама бабушка. Но ничего — перемогались и надеялись на лучшее.
Одно из самых ярких воспоминаний той поры: бабушка, возвращающаяся вечером домой с бидоном парного молока и большим кульком, набитым пирожками с ливером. А мы целый день голодали, животы прилипли к хребту.
Давно это было, году так в 1958-м, вон сколько времени прошло, а я те светлые вечерние минуты до сих пор хорошо помню. Хотя многие эпизоды того времени уже выветрились из памяти.
Дом наш находился едва ли не в центре города — Улан-Удэ после войны на семьдесят процентов состоял из частных деревянных строений, — на проезде Волконских. Места наши тесно связаны с декабристами, поэтому и названия улан-удэнские в большинстве своем — декабристские. Обуви, чтобы ходить на улицу, не было, и тетя Ира поступала так: брала ткань поплотнее, вырезала из нее квадраты и обвязывала их веревками вокруг лодыжки. Получалась этакая своеобразная обувка. Можно было ходить по земле, забираться на деревья, крышу сарая, где мы любили играть с соседскими ребятишками.
В 1959 году, когда мне было семь лет, мы переехали на новое место, на вольготную окраину, за которой начинался глухой лес, на улицу с символическим названием Инициативная. А место — сам район — называлось Аршан, что в переводе с бурятского означает «источник». Там Евгений Иванович методом самостроя возвел половину дома, целых три комнаты, и мы, большой дружной компанией — мама, отчим, бабушка, тетя Ира и я переместились на Инициативную. Тетя Валя с сыном Иваном осталась в старом доме…
Дела пошли на лад, жить стало сытнее, — и лес подкидывал немало еды, особенно в летнюю и осеннюю пору, — ягоды, грибы, и рыбачили мы постоянно. Еще осенью мы ходили за кедровыми шишками, по деревьям лазали, как белки… Впрочем, орешники находились очень далеко от Аршана, надо было одолеть километров двадцать пять, не меньше, — иногда мы проделывали их пешком, иногда на попутке.
Для промысла часто использовали колот — им сбивали орехи с кедра. Колот — штука увесистая, сработанная из дерева, этакая деревянная кувалда. Взрослые мужики справляются с колотами легко, играючи, для них это лишний повод показать свою удаль и силу, а нам, пацанам, с колотом приходилось трудно, мы его облепливали вчетвером-впятером, долбанем раз по стволу и долго переводим дух. Поэтому проще было на кедры лазать. Хотя и опасно.
Радости же, когда мешок оказывался набитым шишками, было много.
Были у нас в лесу и свои футбольные поляны. Молотились там яростно. Вообще, именно с той поры у меня осталась любовь к футболу. Мой школьный товарищ Сергей Шалышкин написал даже, что если бы я не стал юристом, прокурором, то обязательно бы был футболистом. В общем, получалось неплохо. Я стоял в воротах, а в институте играл за сборную вуза защитником, полузащитником, бывало — забивал голы. И до сих пор, если выдается свободная минута и надо размяться, готов погонять мячик. Но тот «лесной» футбол — это было нечто особое: азарт, тяга к совершенству, упорство, ловкость, хитроумные комбинации, физическая сила, — чего только мы не демонстрировали в том футболе!.. Это была закваска на всю дальнейшую жизнь, без которой из юноши не вырастает настоящий человек. Вырастет хлюпик.
А мы хлюпиками не были. Ни духом, ни телом.
Что еще? Рано стал играть в шахматы, научил меня этой игре Евгений Иванович. Он любил посидеть, поломать голову над доской. И уже в пять лет я играл очень даже прилично, впоследствии, мальчишкой, выступал за сборную Бурятии, имел первый взрослый разряд. Собственно, шахматы и сыграли в моей жизни ту самую толчковую роль, которая и определила меня в юридический институт, и сделала прокурором… Но об этом позже.
Евгения Ивановича, доброго интеллигентного человека, мне хотелось называть отцом, а иногда я так и делал, но бабушка, которая не терпела никакой кривды и меня старалась воспитывать только в духе правды — открыла мне глаза: «Отец-то он отец, да… да только не родной. Родной отец твой совсем в другом месте находится».
От этого жестокого открытия хотелось заплакать. А родной отец мой, Илья Иванович Скуратов, фронтовик, награжденный орденами, работал, оказывается, здесь же, в Бурятии, в МВД, оперативником… Но пути наши никак не пересекались — видно, он был здорово обижен на мать. Но дело то было взрослое, я не мог, не имел права судить ни мать, ни отца. Это была их жизнь с разными взрослыми тайнами и некими, если хотите, странностями, которые мне были непонятны. Их жизнь — это их жизнь.
Мать моя до сих пор, слава Богу, жива, я встречаюсь с ней, отец умер, когда мне было двадцать восемь лет. Могилу его уже позже мне показал родной брат отца Иван Иванович, он же и рассказал мне все об отце… Все, что знал.