По этой причине некоторые российские самодержцы, а именно Екатерина II в конце восемнадцатого века и Александр II в шестидесятых годах девятнадцатого века, в действительности пытались создать или укрепить то, что Монтескье называл “промежуточными сущностями”, то есть самоуправляющимися собраниями дворян и горожан с прямой ответственностью за местное правление. Другие же, например Павел I и Николай I, считали, что эти собрания преследуют собственную выгоду и приводят к раздроблению страны, и стремились сдерживать их деятельность и управлять ими с помощью особых государственных чиновников, контролируемых центром. История правления Российской империи, начиная от Петра I до революции 1917 года, во многом и объясняется такого рода колебаниями между местной автономией и жесткой централизацией, между поддержкой местной элиты и недоверием к ней.
Появление радикальной интеллигенции в девятнадцатом столетии было в определенном смысле неестественным следствием этих неудовлетворительных отношений. Большинство радикалов происходили из тех социальных слоев, из которых царское правительство пополняло ряды чиновников центрального и местного аппаратов — мелкое дворянство, священнослужители, армейские офицеры и специалисты. Все они, как правило, проходили через ту же образовательную систему, что и государственные служащие. Они исповедовали те же идеалы, что и часть бюрократии, стремящаяся к переменам: прогресс, равенство, материальное благосостояние для всех, уничтожение привилегий. Однако, будучи разочарованными иерархичностью и авторитарностью государственной службы, а также полным несоответствием реальности идеалу, они, как правило, еще в студенческие годы изменили свое мировоззрение и приняли на вооружение революционную идеологию.
В отсутствие истинно консервативной политической теории и при недостатке поддержки со стороны независимой церкви российское имперское государство часто оказывалось крайне уязвимым при столкновении с активистами революционного движения. В сущности, собственные идеалы государства были отняты его оппонентами, и в результате правительство оказалось покинуто теми, на кого в нормальных условиях оно должно было бы опираться. Даже Достоевский, писатель консервативных взглядов, сказал однажды, что, если бы он знал о том, что революционеры собираются взорвать Зимний дворец, он бы не сообщил о заговоре полиции из боязни, что его сочтут доносчиком. Совершенно не обязательно одобряя сам терроризм, дворяне и представители свободных профессий иногда сочувствовали мировоззрению террористов. Так, например, безупречно либеральная партия кадетов в 1906 году отказалась публично заклеймить терроризм, опасаясь дискредитировать себя в глазах общественного мнения. Таким образом революционерам удалось создать своего рода “альтернативную общественную структуру”.
Это ничуть не облегчало практическое разрешение проблем, стоявших перед радикалами. Было абсолютно непонятно, как им добиваться достижения своих целей. Александр Герцен, по-видимому, первый бескомпромиссный российский социалист, полагал, что ядром нового общества должна стать крестьянская община, но его суждения о том, нужна ли для этого революция и какой ей быть, отличались противоречивостью. Михаил Бакунин настаивал на том, что единственно важным является поднять народные массы на восстание, и это само по себе очистит и уничтожит зло существующего общества, оставив людям свободу импровизации. Напротив, Петр Лавров надеялся, что революция вообще не понадобится. Он чувствовал, что образованные слои общества имеют долг перед народом, поскольку своим образованием они обязаны его тяжелому труду. Они должны заплатить этот долг путем “хождения в народ” и передачи народу плодов образования, обучая народные массы тому, как они могли бы создать истинно гуманное общество на основе собственных Структур: мира и артели. В семидесятых годах девятнадцатого века несколько сотен студентов попытались реализовать на практике взгляды Лаврова, выучившись ремеслам и надевши толстовки и валенки, чтобы жить в деревне, торговать и распространять правильное учение. Большинство, хотя и не все крестьяне, встретили их с непониманием и с некоторым подозрением: в то время по крайней мере их вера в “царя-батюшку” была все еще не поколеблена. Многие из студентов-идеалистов, “ходивших в народ”, окончили свой путь в тюрьме.
Их неудача придала сил и уверенности тем, кто утверждал, что революционное движение должно вести за собой и должно использовать насилие, разрушая правительственный аппарат с помощью террора и при возможности захватывая власть посредством восстания. Для осуществления этих целей возникла организация “Народная воля”; в 1881 году она действительно совершила успешное покушение на императора Александра II. Однако установить другой режим или хотя бы даже осуществлять эффективное воздействие на преемников Александра ей уже было не под силу. Фактически это была пиррова победа, приведшая лишь к усилению репрессий.
Казалось, что к восьмидесятым годам девятнадцатого века русское революционное движение зашло в тупик, будучи неспособным достичь поставленных целей ни с помощью мирной пропаганды, ни посредством террора. Именно в этой ситуации марксизм предложил себя в качестве панацеи для трудного времени. Его первый российский представитель, Георгий Плеханов возглавил тех, кто отказался принять методы борьбы, используемые “Народной волей. Он приветствовал марксизм, поскольку тот подтверждал его правоту в неприятии переворота: революция никоим образом еще не могла прийти в Россию, просто потому, что для этого еще не созрели объективные социальные и экономические условия. Таким образом, плехановская интерпретация подчеркивала важность детерминистских черт марксизма: он утверждал, что капитализм еще даже не начинался в России, так что социалистическая революция, возникающая только в результате противоречий капиталистического общества, не имела надежды на успех. По его мнению, Россия должна была прежде всего принять путь капитализма вместе с сопутствующим ему разрушением крестьянской общины и созданием крупномасштабной промышленности, поскольку эти процессы способны породить подлинно революционный класс — фабричный пролетариат, который не обманет надежд радикальной интеллигенции, как это сделало крестьянство. Плеханов принял марксизм с энтузиазмом, так как увидел в нем научное объяснение исторических процессов и гарантию того, что революционеры, если они последуют по этому пути, не будут более понапрасну терять свои надежды, а в действительности, и жизни. Прежних же революционеров он презрительно назвал популистами.
Историки России часто рассматривают марксизм так, как если бы он пришел в эту страну в виде окончательно сформированного и внутренне последовательного учения. На самом же деле это был совершенно другой случай. Сам марксизм являлся продуктом европейского опыта, весьма далекого от того, что испытывали русские революционеры в шестидесятые и семидесятые годы девятнадцатого века, в частности, разочарования во Французской революции и европейских восстаниях 1848–49 годов. Разрыв между революционными ожиданиями и последующей реальностью всегда был огромен. Маркс объявил, что это обусловлено тем» что революционеры недостаточно внимания уделяют объективным социально-экономическим условиям: по сути они все были утопическими социалистами. Напротив, свою собственную разновидность социализма он описал как научную. Он утверждал, что пролетариат, растущий теперь неконтролируемо вместе с расширением капиталистической промышленности, преодолеет разрыв между идеалом и реальностью. Наиболее благоприятным для этого было положение фабричного рабочего, поскольку он был одновременно и “субъектом” и “объектом” истории: объектом потому, что был жертвой экономических законов, а субъектом — так как понимал, что ему нечего терять, и находился под впечатлением представлений о более справедливом и процветающем обществе, которое может возникнуть в результате восстания. Поскольку неизбежные противоречия капитализма все тяжелее давят на рабочих, они неотвратимо подымутся и сбросят своих угнетателей, творя из общей нужды более справедливое и гуманное общество.
Таким образом, Маркс преодолел, к собственному удовлетворению и удовлетворению большинства своих последователей, тревожащий разрыв между идеалом и его осуществлением. Беда в том, что не было и нет обязательной связи между представлением Маркса об углубляющемся социально-экономическом кризисе, при котором каждый движим собственными материальными интересами, и миром гармонии и братства, который должен возникнуть в результате революции. Рассуждая логически, если рабочие действительно совершают революцию под влиянием своих экономических интересов, то наиболее вероятным последствием такой революции была бы дальнейшая экономическая борьба, но с другим набором хозяев. Тем не менее идея о том, что рабочая революция каким-то магическим способом устранит все конфликты в обществе, имела огромную привлекательность. Она представлялась и реалистичной, и оптимистичной одновременно. Она совмещала в себе привлекательность науки и религии. Вот что делало ее такой соблазнительной, и более всего для России, где интеллигенция уже намучилась со светским государством, взявшим на себя религиозные прерогативы.