той или иной форме и степени все персонажи книги. И стремился я понять и объяснить, чем была для них эта традиция. Если коротко – Вера! Вера в то, что возможен новый, лучший мир, где «владыкой мира будет труд», а род людской обретет, наконец, свое единство.
Есть сугубо профессиональный аспект. Традиция, восходящая к Революции 1789 г., остается фактом историографическим. Как любил повторять Анатолий Васильевич Адо, ей посвящены целые библиотеки. И новым поколениям авторов и читателей в России неизбежно приходится самоопределиться по отношению к такому грандиозному интеллектуальному арсеналу.
Кроме идеологии, современную историческую науку отделяют от прошлого знания эпистемологические установки. Слабостью познания Французской революции в СССР оставался почти до самого конца дефицит источниковой базы из-за недоступности французских архивов. На этот недостаток накладывалось, особенно на первых порах, стремление к самоутверждению, пылкое желание сказать «свое марксистское слово». Политическая потребность в последнем была исключительной, а вера в марксистский метод – абсолютной. Издержками подобного уверования можно назвать нараставшую ограниченность теоретического поиска, все более тяготевшего к схоластическому спору о категориях, к тому или иному толкованию цитат классиков.
Вместе с тем влияние марксизма нельзя видеть лишь в негативном свете. Интенсивным сделалось обращение к социальным проблемам, включая социальные предпосылки террора и экономической регламентации («максимума»), системный характер приобрело изучение народных движений (начиная с «бешеных» и кончая крестьянскими выступлениями), многозначащим и весьма новаторским явлением стала типология якобинской диктатуры с раскрытием ее исторических предпосылок и значения.
Якобинская диктатура оказалась в центре советских исследований Французской революции. Канонизация диктатуры 1917 г. отражалась апологией диктатуры 1793 г., и эта апология нашла заметное место в советской исторической литературе. Однако даже в этой апологетике власть отнюдь не самодовлела, диктатура рассматривалась инструментально, как средство преобразования общества. По параметрам эффективности, демократизма и особенно классовости существовала и другая сторона – критика ограниченности якобинизма. Апология не исключала детального анализа. И это выявилось уже в 20-х годах.
«Стоило ли, вообще, огород городить с теорией классовой диктатуры у якобинцев?», – спрашивали коллеги у Старосельского. Отвечая, тот проделал за несколько отпущенных ему лет на свободе заметную эволюцию. Начал с апологии террора и перешел к диктатуре как его замещению. Затем стал искать идейно-теоретические предпосылки у Руссо в целях установления соотношения диктатуры и демократии. Так он вышел к идеологеме «демократической диктатуры», которая в слегка измененном виде (заимствованном в работах Ленина) как «революционно-демократическая диктатура» сопровождала все бытие советской историографии.
Между тем для самого Старосельского вопрос о демократизме «классовой» диктатуры не был решенным ни в отношении якобинской, ни в отношении большевистской диктатуры. Поэтому его последнее исследование оказалось посвященным «борьбе за народоправство». «Тест на подлинность» якобинского демократизма не исчезал в советской историографии, ярко проявляясь в изучении отношения якобинцев к народным движениям, прежде всего «бешеных» (Захер, Фрейберг, Сытин).
Не стоит преувеличивать слабость источниковой базы. В тех же исследованиях, например, «бешеных» она была на мировом уровне. И эти примеры можно умножить вплоть до монографий Далина по Бабёфу и Адо по крестьянству. Удовлетворительную оценку источникам и их обработке у наиболее видных историков 20-х годов дал Николай Иванович Кареев [11]. Замечу, классик école russe подчеркивал, что историки-марксисты восполнили лакуну, занявшись непосредственно историей революции, тогда как у его коллег в центре внимания пребывал предреволюционный период.
Еще в конце советского времени справедливой критике был подвергнут «якобиноцентризм» советской историографии. В постсоветских работах этот недостаток интенсивно преодолевался исследованиями Учредительного собрания (С.Ф. Блуменау, В.Ю. Салимон, В.Ю. Сергиенко) и термидорианского Конвента (Д.Ю. Бовыкин, В.А. Погосян), монархистского движения и контрреволюционных выступлений (Е.М. Мягкова). Конечно, с накопленным в обществе политическим опытом, на новой источниковой базе и с новыми эпистемологическими ресурсами многое еще остается сделать и прежде всего для переосмысления кульминационого периода Революции, который запечатлелся в характере всей великой эпохи.
Можно по-разному относиться к Робеспьеру, лично у меня, как и у моего учителя Якова Михайловича Захера, вождь якобинцев не вызывал симпатии. Однако, как великолепно выразился в разгар «деякобинизации» потомок одного из аристократических родов, Французская революция без Робеспьера что, «Гамлет» без принца Датского.
Хотелось бы развеять бытующее предубеждение. Вопреки литературе – советской, а затем и постсоветской – подчеркивавшей с одобрением в первом случае и с осуждением во втором конфронтационный момент в отношениях историков-марксистов и дореволюционной школы, отношения эти в 20-х годах предполагали, скорее, сосуществование, где, по оценке исследователя, «до определенного момента грань между борьбой и сотрудничеством не всегда была отчетливой» [12].
Реальным воплощением сотрудничества был Институт истории РАНИОН, директором которого и одновременно руководителем секции Средних веков был Д.М. Петрушевский, секции истории России – М.М. Богословский, а новой истории – академик Комакадемии (тогда) В.П. Волгин. М.К. Любавский, А.Н. Савин, А.А. Кизиветтер были сотрудниками, наряду с Н.М. Лукиным и А.Д. Удальцовым. То же самое сосуществование в ленинградском отделении: директор – А.Е. Пресняков, секретарь – Я.М. Захер.
В составе руководства был также, наряду с соратниками Покровского, Тарле, который к тому же возглавлял секцию всеобщей истории, игравшей ведущую роль.
Углубленного понимания требует отношение историков-марксистов к дореволюционной традиции. С одной стороны, самоутверждение направления влекло за собой размежевание с этой традицией, с другой – у ведущих историков-марксистов были учителя из дореволюционной профессуры, новое направление не собиралось начинать с «нуля». Характерна установка, сформулированная одним из лидеров Общества историков-марксистов Фридляндом: «считаться с богатейшим наследием прошлого» (прежде всего с достижениями «русской школы» за 40–50 лет ее существования) и двигаться вперед, «прорабатывая и усваивая» это наследие [13].
Фридлянд был избран членом МКИН (Международного комитета исторических наук), организовывавшего всемирные конгрессы историков, на которых, кроме него, участвовали и некоторые другие советские ученые. Так что представление об изолированности советской исторической науки требует уточнения, дифференцирования форм и степени такой изолированности в зависимости от этапов советского бытия.
Замечательная глава в бытии советской исторической науки 1920-х годов – возникшее в условиях временной разрядки сотрудничество между советскими и французскими историками из круга Альбера Матьеза. Трагически прерванная на рубеже 20 и 30-х, эта глава получила продолжение во второй половине 50-х, когда в условиях Оттепели установились тесные связи советских историков с французскими историками-марксистами во главе с Альбером Собулем, и круг этих международных связей постепенно расширялся за пределы марксистского направления.
У книги есть примечательная предыстория, уходящая в «лихие», как принято говорить, девяностые. «Смена вех», идейно-теоретических ориентиров материализовалась в новой истории Франции и прежде всего в ее особо развитой части – истории Революции 1789 г. сменой поколений отечественных исследователей. Ушло предвоенное поколение – пришла научная молодежь. Возник разрыв в 30 лет – целая поколенческая дистанция!
К счастью, молодежь