В XIX в. Россия вошла в качестве одной из великих держав. Тончайший европеизированный слой высшей бюрократии и дворянства возвышался над многомиллионной массой крестьянства и мещан. Социальной середины Россия была лишена, страна не имела развитых демократических и городских традиций. Вплоть до 1905 г. Россия не знала ни конституции, ни парламента, ни политических партий, ни современной политической жизни в целом. Естественно, что политика преобразований, реформы, модернизация сталкивались в России с особыми трудностями.
В XIX в. продолжилось дальнейшее расширение территории империи, Россия становится поистине «миром миров» (М. Гефтер). Российская империя — бескрайняя, плохо структурированная, представлявшая собой относительно слабо упорядоченное объединение земель, юрисдикций, народов — казалась просвещенным современникам, как и многим сегодняшним историкам, архаичной и отсталой. Историографические дискуссии последнего времени, новые научные данные не подтверждают концепты «отсталости» России, некомпетентности царской власти, бесперспективности крестьянского («архаичного») общества. Историки попытались пересмотреть чересчур негативный баланс русского XIX в. и переосмыслили империю как «современное», жизнеспособное государство, способное реагировать на вызовы модернизации и вырабатывать эффективные практики управления различиями.
История Российской империи XIX в., особенно после «Великих реформ» показывает, что она принципиально не описывается каким-то одним доминантным нарративом: ни традиционалистским, ни модернизационным, ни полумодернизационным, ни национализирующим, ни революционным. Русский XIX век, сохраняя «пережитки» имперской архаики, постоянно вырабатывал новые формы политической, общественной и культурной жизни. Россия отвечала во многом на те же вызовы, на которые реагировали европейские общества.
Финал «долгого XIX века» принес с собой конец монархическому государству в России, за которым последовали долгие споры историков о телеологии неизбежности революции и падения монархии. В ходе этих дискуссий оценки «зрелости объективных условий» революции, исторической «закономерности» насильственного переворота были подвергнуты сомнению. В этом плане «1913 год» представляется иногда в качестве некоего магического узлового пункта, который мог расставить вехи и совсем по-иному.
Мировой порядок XIX векаСогласно одному из распространенных мнений, XIX в. был веком без войн. Это верно, но с очень серьезными оговорками. Глобальных вооруженных конфликтов после Наполеоновских войн в этот век действительно не происходило. Однако локальные и региональные военные столкновения происходили постоянно и повсеместно. Во многом причиной этого являлась международная политическая система, которая сложилась в первой четверти столетия. Мир XIX в. был миром больших империй — континентальных и колониальных, которые избегали серьезных конфликтов между собой.
Великие державы соперничали друг с другом и не испытывали уважения к малым государствам, которые они рассматривали как потенциальных возмутителей спокойствия. Такие страны, как Испания, Бельгия или Швеция, мало занимали образованных британцев, французов или немцев и на самом деле не воспринимались ими всерьез. Ирландия, Норвегия, Польша и Чехия вообще не существовали еще как самостоятельные государства. Идею европейского плюрализма государств любой величины, лежавшую в основе различных проектов мира эпохи Просвещения, в позднем XIX в. невозможно было помыслить. В так называемую эпоху «национальных государств» наиболее крупными и важными действующими лицами международной политики были империи. Это придавало европоцентричную тенденцию международным отношениям и связанным с ними пространственным перспективам. Никогда еще такая большая часть мира не была зависима от «маленького мыса Азии», каковым является Европа, и никогда мир не был таким разнообразным, сочетая уклад, рожденный индустриальной революцией и традиционные культуры, еще не готовые к контактам. Европа добилась безусловного превосходства, гегемонии; однако такой мировой порядок не мог быть стабильным и устойчивым в масштабах долгого времени.
XIX век был эпохой Realpolitik и явил миру категории геополитики, ставшей наукой в конце столетия. В XIX в. изменилось понимание роли границ как маркеров территориальных пределов легитимности государств и регуляторов трансграничных потоков. Однозначно маркированная, усиленная символами власти и охраняемая полицейскими, солдатами и таможенниками граница как «периферийный орган» (Ф. Ратцель) суверенного государства возникла и распространилась в XIX в. Она была побочным продуктом и одновременно приметой процесса территоризации власти: контроль над пространством становится важнее контроля над людьми. Территории должны были быть взаимосвязанными и оформленными пространствами. Разбросанное владение, анклавы, города-государства (Женева стала кантоном Швейцарии в 1813 г.) и политические «лоскутные ковры» расценивались как анахронизмы. Еще в 1780 г. то, что Нёвшатель в Швейцарии находился в подданстве у короля Пруссии, никому не бросалось в глаза. Накануне его присоединения к конфедерации в 1857 г. это уже воспринималось как курьез.
Европа, Северная и Южная Америка были первыми континентами, где территориальный принцип стал базовым, а регулярные государственные границы — нормой. В пределах старых и новых империй отношение к границам и территориальности было менее ясным. Внутриимперские границы часто воспроизводили административное деление и не имели глубокой территориальной укорененности. В отдельных случаях, прежде всего в условиях «косвенного управления», они были свидетельствами доколониальных отношений власти. Границы между империями редко физически маркировались на местности сплошной линией и не могли быть столь же плотными, как европейская государственная граница. Каждая империя имела свои открытые фланги: Франция — в алжирской Сахаре, Великобритания — на северо-западной границе Индии, Российская империя — на Кавказе (Ю. Остерхаммель).
Характерное для XIX в. представление о границах в полной мере реализовалось только во второй половине XX в.
Fin du siècleXIX век к своей середине обнаружил устойчивость мощного экономического и культурного развития целых регионов и стран. Но очень скоро начались потрясения, цивилизационный прогресс стал ускоряться рывками научных, технических, промышленных подвижек. Это ускорение, воспринятое оптимистами с энтузиазмом и обещавшее человечеству благоденствие и грандиозный рост, привело к глобальному кризису.
Ибо не только в метаморфозах искусства «высокого модерна» все явственнее проступали черты грядущих перемен. Как всегда, несколько опережая время, отдельные художники и мыслители видели их приближение. В их сознании мир, все еще казавшийся обывателям устойчивым и надежным, предстал неравномерно, неровно и быстро движущимся, готовым катастрофически обрушиться, обнажающим в своем развитии бездны, провалы. В реальности все это начало подтверждаться лишь с начала Первой мировой войны, а в науке — с открытий ученых-физиков, проникавших в микро- и макромиры. То, о чем в 1907 г. в книге «Творческая эволюция» размышлял французский философ А. Бергсон — многовариантность и сложность мира и его движения, его фундаментальная неустойчивость, нестабильность, — чуть раньше по-иному выразили Ф. Ницше и З. Фрейд. Они были услышаны широкой аудиторией, поначалу эпатированной, почти оскорбленной небывалой откровенностью и странностью их утверждений. Два мыслителя, каждый по-своему, опрокидывали представление о разумности существующей цивилизации и культуры, о разумности как главной ценности бытия. Ф. Ницше прямо обрушился на незыблемость идеалов святости, добра, красоты. Он увидел, что, несмотря на внешне вполне благополучное развитие европейской цивилизации, вся система ее ценностей умирает. В христианской Европе с ее наружной благопристойностью, кажущейся устойчивостью религиозных верований Ницше заявил: «Бог умер», вера не является больше действительной движущей силой и принципом поведения людей. И «смерть Бога» знаменовала собой не только умирание традиционной религии, а главное — гибель безусловных ценностей традиционной жизни и культуры. То, что при этом выдвигалось немецким мыслителем в качестве новых идеалов и ценностей (воля к власти, идея сверхчеловека, настоящее серьезное искусство), выглядело очень поэтичным, было слишком многозначным и не могло стать реализуемым.
Художественная форма, в которую облекал свои идеи Ницше, допускала разнообразие трактовок смыслов высказанного. Оценки Ницше поэтому колебались от признания его то бунтарем-революционером, то чуть ли не религиозным пророком, вплоть до третирования философа как идеолога фашизма. Ницше, конечно, не ответственен ни за революцию, ни за фашизм, который пытался использовать его наследие. Этот поэт-философ раньше других разглядел признаки грозящих человечеству духовных тупиков и катастроф и сумел привлечь внимание к болезненным проблемам индустриальной цивилизации.