- Да, это совершенно верно: я просил, чтобы мне, когда я еще лежал в постели, привели Ивана Божка, который хотя и был уже в то время арестован, но до приезда следователя никуда не отправлялся... Его привели ко мне, и я говорил с ним. Меня всецело занимал тогда вопрос: зачем именно залез он ко мне через окно? То есть было ли у него заранее обдуманное намерение меня убить, или он хотел только объясниться со мною, проситься вновь на работу, а мысль залезть в окно для этой именно цели появилась у него вдруг, спьяну? То есть вышло так, как будто я, от нечего делать (я ведь лежал тогда, был очень слаб), захотел сам заняться следствием, - выяснить для себя причины действий Божка, которые могли бы стоить мне жизни. Рудничный жандарм, я помню, сидел в соседней комнате и, разумеется, все до единственного слова слышал, а что он показал следователю, этого уж, конечно, я не знаю.
- В показаниях рудничного жандарма есть, что вы будто бы обнадеживали подсудимого, что будете... пхе... за него заступаться на суде, что мы и видим, - сказал председатель, перелистывавший перед тем бумаги в папке, очевидно, дело Божка.
- Может быть, господин председатель, вполне может быть, что именно нечто подобное и было мною сказано, - вдруг еще более подстегнуто ответил на это Матийцев, - но какой же это сговор! Это был разговор того, который сам приговорил себя к смертной казни, с тем, кто его спас от напрасной, совершенно ненужной смерти!
Тут Матийцев сделал паузу и обвел взглядом и членов суда, и прокурора, и защитников Божка, и даже полуобернувшихся всех присяжных. При этом он видел, что все смотрят на него с тем участливым изумлением, с каким смотрят на сумасшедших люди здорового ума и твердой памяти, на таких именно, которые уже подозревались ими в сумасшествии, но не вполне проявляли его, и вот, наконец-то, проявили с очевидностью, ясной для всех.
Поняв это, он опустил было голову, но тут же поднял ее, так как нашел сравнение, доступное по смыслу всем.
- Представьте себе, - продолжал он, - что в запертой снаружи квартире начался пожар, а человек в ней очень крепко спал и проснулся только тогда, когда все горит в квартире, везде бушует пламя! Он мечется к двери и окнам, но дверь заперта, как я уже сказал, снаружи, да к ней и не проберешься сквозь огонь, - ведь горит вся мебель, горит пол... Он к окнам, а там тоже уже горят подоконники, - он видит, что сейчас погибнет ужасной смертью, - но вдруг... вдруг слышит, кто-то бьет топором в дверь... Видит - в рухнувшую дверь врывается к нему сквозь пламя пожарный в каске, хватает его поперек тела и выскакивает с ним на лестницу, но при этом, ввиду того, что пролом узкий и уже горит тоже, спаситель-пожарный стукнул головой спасенного им о косяк двери и вынес его из огня в бесчувственном состоянии... Спасенный потом пришел, конечно, в себя, ожоги на его теле залечили, и он стал вполне здоровым, так что же после всего этого: судить ли пожарного, как уголовного преступника, за то, что он стукнул его головою о косяк, или выдать ему медаль за спасение погибавшего?
- Мы плохо вас понимаем, господин потерпевший, - сказал председатель, даже не прибавив теперь своего "пхе", что можно было счесть признаком продолжающегося удивления.
- Вас просят выяснить, наконец, ваши отношения с подсудимым, говоря об этом просто и ясно, а вы почему-то прибегаете к замысловатым аллегориям, - поддержал председателя прокурор.
- Просто и ясно?.. Хорошо, я скажу просто и ясно! (Тут Матийцев как-то непроизвольно вдохнул воздуха сколько мог.) Обстановка преступления подсудимого, коногона Ивана Божка, была такова. Я сидел за столом и писал предсмертное письмо своей матери, в Петербург, а рядом с письмом лежал на моем столе револьвер, так как тут же после того, как я запечатал бы письмо, я хотел приложить дуло этого револьвера к виску и... нажать гашетку... Вот от этой-то, вполне обдуманной мною заранее, вполне, значит, произвольной смерти и спас меня не кто иной, как обвиняемый в покушении на убийство меня, - не кого-нибудь иного, а именно меня! - коногон Божок.
Сказав это, Матийцев остановился и снова оглядел поочередно и членов суда, и прокурора, и присяжных: он сделал так под влиянием какой-то подспудной, неясной ему самому мысли о том, что это необходимо сделать после того, как сказано было им самое главное, то, ради чего он охотно поехал сюда на суд из Голопеевки.
Но вдруг услышал он знакомое "пхе" и потом:
- Господин потерпевший, вы придумали это совершенно напрасно и даже непонятно нам, с какою именно целью придумали!
Этого не ожидал Матийцев, это его оскорбило даже и по тону, каким было сказано: тон был брезгливый, - так ему показалось. Поэтому, подбросив голову и упершись глазами теперь только в одно мясистое лицо председателя, он сказал резко, с нажимом:
- Я принимал присягу говорить здесь, в зале суда, правду и сказал сущую правду! Да и не в моих правилах говорить когда бы то ни было и где бы то ни было ложь! Мне незачем лгать, и никогда не было в моей сознательной жизни такого случая, чтобы я лгал!.. Может возникнуть вопрос, отчего я начал свои показания не с этого факта, - это другое дело... Не сказал об этом раньше только потому, что прямого отношения к покушению на меня со стороны обвиняемого это не имело, - однако факт остается фактом, и залезь в мое окно уволенный мною коногон Божок всего только на четверть часа позже, он увидел бы на полу в моей комнате только труп стоящего теперь перед вами, - труп в луже крови!
- Этого вашего показания мы не нашли в материалах следствия, пхе, заметил председатель теперь уже сухо и глядя не на него, а в лежащее перед ним "дело" Божка.
- Его и не могло там быть, потому что я не говорил об этом следователю, - его же тоном ответил ему Матийцев.
- Вот видите, - не говорили, а, кажется, должны были сказать... при своей правдивости, пхе!
- Препятствием для меня к такой искренности явился стыд... Мне было стыдно тогда не только говорить, но даже вспомнить об этом, - разведя при этом руками, как бы сам себе объясняя, почему умолчал, объяснил Матийцев. - Стыдно было, да, и потому не сказал... Ни следователю, ни кому-либо другому, а незаконченное письмо матери я уничтожил, конечно. Я говорил следователю только, что прощаю обвиняемого и не возбуждаю против него дела, но почему именно прощаю, не добавил в разговоре с ним, - добавляю здесь, в зале суда... Потому, что его покушение на мою жизнь спасло меня от покушения на свою жизнь, - вот почему. Это сказалось у меня сейчас как будто несколько запутанно, но по существу совершенно точно.
- Разрешите, господин председатель, - полуподнявшись, сказал прокурор и потом, обратившись к Матийцеву, спросил: - Вы говорите, что хотели покончить жизнь самоубийством, потому вы тогда же и купили револьвер?
- Нет, он был у меня раньше.
- Прекрасно, - был раньше, а для каких же целей вы его у себя держали?
И у прокурора при этом вопросе появилось в глазах что-то такое, что появляется у гончей собаки, напавшей на свежий след зайца, но Матийцев ответил теперь уже гораздо спокойнее:
- Револьвер был куплен мною по совету моего начальника в целях самозащиты от... все тех же шахтеров, если бы им вздумалось на меня напасть. Мне говорилось, что подобные случаи бывали, и как же в виду этого быть совершенно безоружным?.. Вот этот самый револьвер я и решил было направить в минуты душевной слабости на себя.
- Вы говорите: "В минуты душевной слабости", - подхватил прокурор. А не можете ли сказать нам, откуда пришли к вам эти минуты?
- Откуда пришли? - повторил Матийцев. - Я думаю теперь, что сделался тогда жертвой эпидемии самоубийств, которая, впрочем, не прекратилась, а как будто даже расширилась... "Лиги свободной любви", "Огарки", "Клубы самоубийц" и прочее подобное - разве это уже прекратилось? Самоубийства в среде молодежи - разве это уже изжитое бытовое явление? Разве теперь не кончают уже жизни самоубийством гимназисты, студенты, курсистки, в одиночку, или вдвоем, или даже группами по предварительному уговору, причем более решительные помогают даже в этом менее решительным, а потом самоубиваются? Причины при этом бывают самые разнообразные... то есть, я хотел сказать, поводы, а не причины, что же касается причины, то она коренится, конечно, в общем положении вещей в нашей общественной жизни.
- А в вашем случае какой же был повод к самоубийству? - спросил прокурор с явным любопытством.
- В моем случае... Главным поводом явилось несчастье в шахте: обрушился забой и похоронил двух многосемейных забойщиков, - это меня угнетало...
- Это ваше личное дело мы рассмотрим после, - заметил председатель, а сейчас вы о нем можете не говорить.
Тон председателя показался снова обидным Матийцеву.
- Я говорю о своем деле сейчас, - ответил он, - только потому, что оно очень тесно связано с делом, какое рассматривается судом! И в том и в другом деле - шахтеры, русские безграмотные, бесправные люди! Они то каторжно работают, то скотски пьют, то совершают уголовные преступления, за которые их судят... Они работают до упаду и живут в неотмывной грязи, чтобы неслыханно богатели какие-то иностранцы, а я, инженер, тоже русский, а не иностранец, учился, оказывается, только для того, чтобы помогать наживаться на русской земле иностранцам, а своей родине приносить явный вред!.. После несчастного случая в шахте, которой ведаю я, я и пришел к мысли, что я ни больше ни меньше как подлец и что мне поэтому надо самого себя истребить, как подлеца!